Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я путешествовал налегке, в европейском костюме было жарко, и для посещения смертного покоя выбирать мне приходилось только из своих пестрых спортивных рубашек. Мой выбор пал на ту, что была куплена на Ямайке, — алого цвета, вся в рисунках, взятых из трактата восемнадцатого века об экономике Больших Антильских островов. К этому времени покойницу успели убрать, и она лежала в прозрачной розовой ночной рубашке, с двусмысленной улыбкой на губах, говорившей о сокровенном или даже чувственном удовлетворении. Но пудра у нее на лбу чуть запеклась в такую жару, и я не мог заставить себя поцеловать эти белые катышки. Марсель в строгом черном костюме стоял у ее кровати, и слезы лились у него с лица, точно дождевые потоки с черной крыши. Я воспринял Марселя как последнюю блажь моей матери — и только, но альфонс не сказал бы мне с такой болью в голосе:
— Я не виноват, сэр. Я говорил ей, говорил: «Вы еще совсем слабая. Подождите немножко. Подождите — тогда будет еще лучше».
— А она что?
— Ничего. Взяла и сбросила с себя простыню. Но стоит мне увидеть ее такой… и со мной всегда так. — Он пошел к двери и замотал головой, точно стряхивая дождевые капли из глаз, и вдруг кинулся обратно, упал на колени у кровати и прижался губами к простыне — там, где она круглилась, обрисовывая живот. Он стоял коленопреклоненный, весь в черном — будто негритянский священник, совершающий какой-то непристойный обряд. И я, не он вышел из комнаты, и не ему, а мне пришлось спуститься на кухню и заставить прислугу снова взяться за приготовление завтрака для гостей (слезы вывели из строя даже повара), и я, а не он позвонил доктору Мажио. (В те дни телефон работал довольно часто.)
— Она была замечательная женщина, — сказал мне позднее доктор Мажио.
— Я ее почти не знал.
Это было единственное, чем я, ошеломленный, мог ответить на его слова.
На следующий день я просматривал ее бумаги в поисках завещания. Аккуратностью она не отличалась: ящики письменного стола были отведены у нее под счета и квитанции, но по какому признаку они туда складывались, затрудняюсь сказать, — даже не по датам. Иногда среди вороха квитанций из прачечной попадалось то, что когда-то называли billet doux [21]. Одна такая, написанная карандашом по-английски на обороте ресторанного меню, была следующего содержания: «Иветта! Придите ко мне сегодня ночью. Я умираю медленной смертью. Жажду coup de grâce» [22]. Кто ее прислал — какой-нибудь гость отеля? И почему она сберегла этот листок? Ради такой весточки или ради меню, ибо меню было праздничное по случаю Четырнадцатого июля?
В другом ящике, где лежали главным образом тюбики с клеем, канцелярские кнопки, заколки для волос, скрепки и запасные вставки для шариковых ручек, я нашел фаянсовую копилку в виде поросенка. На вес она была легкая, но в ней что-то звякало. Разбивать поросенка мне не хотелось, хотя приобщать его, необследованного, ко все растущей кучке всякого хлама тоже было ни к чему. Когда я все-таки разбил его, оттуда выпали две вещи: пятифранковая фишка из казино в Монте-Карло, точная копия той, которую я опустил в церковный мешочек для подаяний много десятилетий тому назад, и потускневшая медаль на ленточке. Такая попадалась мне впервые, но когда я показал ее доктору Мажио, он ответил не задумываясь:
— Это медаль французского Сопротивления. — И тогда-то я и услышал от него: — Она была замечательная женщина.
Медаль французского Сопротивления… Во время оккупации мы с матерью не переписывались. Заслужила ли она ее, стащила ли у кого-нибудь или получила в подарок в знак чьей-то любви? Доктор Мажио на этот счет не сомневался, а я, хоть мне и трудно было представить себе мою мать героиней, не сомневался в том, что такая роль была бы ей под силу не менее, чем роль grande amoureuse [23] английского туриста. Сумела же она убедить отцов из Явления Приснодевы в своей высокой нравственности, вопреки сомнительным связям с Монте-Карло. Я знал ее очень мало, но все же достаточно, чтобы почувствовать в ней законченную комедиантку.
Впрочем, несмотря на сумбур, царивший в ее бумагах, с завещанием все оказалось в порядке. Оно было составлено точно и ясно, под ним стояли подписи — завещательницы, графини де Ласко-Вилье, и свидетеля, доктора Мажио. Отель принадлежал обществу на паях, и именные паи были закреплены — один за Марселем, второй за доктором Мажио и третий за ее адвокатом Александром Дюбуа. Остальные девяносто семь принадлежали ей, так же как и три трансфера {31}, аккуратно подколотые к завещательному документу. Общество владело всем отелем до последней ложки и вилки, и, согласно завещанию, мне предназначались шестьдесят пять паев, а Марселю — тридцать три. Таким образом я стал фактическим владельцем «Трианона». К осуществлению моей вчерашней мечты можно было приступать немедленно — или чуть погодя, после того, как спешно похоронят мою мать, а спешка с похоронами объяснялась климатом.
Во всех этих хлопотах неоценимую помощь оказал мне доктор Мажио: ее в тот же день доставили на небольшое кладбище кенскоффского горного селения, где и опустили в землю с соблюдением католического похоронного обряда, среди маленьких надгробий, и Марсель, не стыдясь своих слез, плакал у могилы, похожей на водосточную канавку посреди городской улицы, так как вокруг нее стояли маленькие домики, которые гаитяне сооружают для своих покойников; в день поминовения усопших они ставят туда хлеб и вино. Пока на гроб, согласно обряду, падали с лопатки комья земли, я думал, как мне удобнее всего отделаться от Марселя. Мы стояли под пологом чернильно-черных туч, всегда собирающихся в эти часы над Кенскоффом, и вдруг они с яростью пролились на нас, и мы побежали к машинам — священник впереди, могильщики в арьергарде. Тогда я не знал, но теперь-то знаю, что закапывать гроб моей матери