Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я помню, ты говорил «мы» и «нам», но я прекрасно понимал, что ты имел в виду только себя, Луция Аннея Сенеку Младшего… Ну ладно, вспомню и выражусь более деликатно: прежде всего ты о себе размышлял, себя вдохновлял и приуготовлял, а я, твой временный спутник и ученик, ну что же, при желании и в меру способностей я тоже мог если не присоединиться, то хотя бы послушать о том, как должно протекать героическое самовоспитание.
XVI. Физическое самовоспитание. Тут не было какой-то определенной местности. Но всякий раз, когда ты принимался повествовать мне о физическом самовоспитании и самосовершенствовании Геркулеса (или Ахилла, или Одиссея, или Энея), ты пускался в путь и шел так быстро, что я едва поспевал за тобой. А ты шел все быстрее и быстрее, говорил, не оборачиваясь ко мне, так, чтобы я непременно не отставал и шел рядом, и, как правило, выбирал такие улицы или такие тропинки, которые вели в гору. И вот я задыхался от быстрой ходьбы или от бега вприпрыжку, а ты сохранял ровное дыхание, речь твоя была четкой и размеренной, словно ты пребывал в неподвижности. А когда однажды я попросил тебя: «Научи меня каким-нибудь приемам борьбы», ты насмешливо посмотрел на меня и ответил: «Рано. Научись сперва быстро ходить и не сбивать дыхания».
Недели две я тренировался по два – по три часа в день и на ровной дороге уже не отставал от тебя, но когда мы карабкались в гору, по-прежнему спотыкался и на твои вопросы отвечал одышливо.
Тогда ты рекомендовал мне не просто ходить или бегать, а прыгать в длину или в высоту, сначала налегке, а потом взяв в руки какой-нибудь груз. «Но лучше всего, – сказал ты, – подпрыгивать на месте на манер салиев или, говоря грубее, сукновалов». Кто такие салии, ты мне, конечно, не объяснил. А когда я попросил тебя показать мне, как нужно прыгать, ты досадливо махнул рукой и ответил: «Прыгай, как хочешь. Привычка любое упражнение сделает легким».
Я так напрыгался, что с трудом передвигал ноги. И ты, заметив мои страдания, сказал: «Одними упражнениями делу не поможешь. Нужна героическая диета».
Что такое? Ты мне охотно объяснил. Прежде всего, нужно, как Персей, спать «не под крышей, а под звездами», то есть не в доме, а во дворе или лучше – в саду среди деревьев. Далее, как Геркулес, завтракать надо оливками и козьим сыром, в полдень есть кашу, а вечером – жареное мясо с дорийскими ячменными лепешками. Всё это я мог выполнить, уговорив Лусену. Но третье и четвертое диетическое предписание были решительно невыполнимыми. Ты поведал мне, что для того, чтобы быть смелым, надо раз в неделю питаться потрохами львов, диких вепрей и костным мозгом медведей, а для того, чтобы быстро бегать, надо есть мед и мозги диких оленей. Дескать, именно такими кушаньями кормил юного Ахилла мудрый кентавр Хирон, когда они жили на горе Пелион. «Да где же я всё это достану?!» – в ужасе воскликнул я. А ты ласково посмотрел на меня и запросто предложил: «А ты приходи ко мне. Я тебя угощу и первым, и вторым блюдом». «Когда можно прийти?» – тут же спросил я. «Да хоть завтра», – ответил ты.
XVII. Назавтра, однако, ты забыл о своем приглашении и повел меня к одинокому платану, который – помнишь? – рос на холме на левом берегу Бетиса; под этим платаном было небольшое углубление в земле, а в углублении – родниковая лужица, из которой вытекали три маленьких ручейка, постепенно отдалявшиеся друг от друга и в реку впадавшие в разных местах. Под этим платаном над источником ты поведал мне, что задолго до того, как Хирон стал потчевать Ахилла «героическими кушаньями», он пел ему песни Орфея; что перед тем как пойти в обучение к Кастору и Автолику, Геркулес учился пению и игре на кифаре у Эвмолпа, а Лин, сын бога реки Исмений, приобщал его к литературе, к скульптуре и живописи. «Тело и душу надо упражнять одновременно, – объяснял ты. – И видишь, великие герои начинали скорее с души, а не с тела. Потому что душа – главное в человеке, и ее упражнять, ее воспитывать и совершенствовать несравненно труднее, чем тренировать тело. Поэтому с завтрашнего дня мы с тобой займемся мусическим самовоспитанием».
Тут у тебя было множество упражнений, и эти упражнения представляли собой, как я понял, целый комплекс. Сначала мы любовались природой. Ты приводил меня в какое-нибудь красивое место – на берег реки, или в рощу, или на холм над долиной – усаживал так, чтобы передо мной открывалась живописная картина, и заставлял всматриваться в нее, подолгу, без движения, без единого слова. Ты называл это насыщением красотой и объяснял: «Мы трижды в день насыщаем тело едой. Но также и душу надо напитывать. Созерцая красоту, надо утолять жажду духа. Поглощая и как бы втягивая в себя прекрасное, надо, словно едой, напитывать им душу, отращивать и укреплять ее крылья, чтобы в любой момент она могла подняться над грязным и уродливым, воспарить над суетным и изменчивым – к небу, к свету, к свободе и прекрасному одиночеству». (Когда много лет спустя я напомнил тебе о наших детских «мусических упражнениях», ты усмехнулся и возразил, что в двенадцать лет от роду ты не мог так высокопарно и заумно выражаться. Но я точно помню, что ты говорил как истинный философ, и даже еще возвышеннее и художественнее, чем я сейчас пытаюсь передать. Сам ты сочинял эти речи или заимствовал у кого-нибудь – вот этого я не знаю и не берусь утверждать.)
От любования природой мы через некоторое время перешли к созерцанию предметов. Это называлось прекрасным утончением души. Ты заставлял меня созерцать коринфскую статую, или древний серебряный кратер с украшениями из литого золота, или хрустальную вазу такой тонкой работы, что, казалось, она рассыплется на кусочки, если дотронешься до нее хотя бы кончиками пальцев. Ты говорил: «Мало насыщаться красотой. Надо стать как бы скульптором, или чеканщиком, или ювелиром, и ежедневно, ежечасно совершенствовать и облагораживать душу, придавать ей прекрасную форму, отыскивать и обрабатывать в ней все новые и новые грани… И чем сильнее, суровее и закаленнее становится наше тело, тем нежнее, утонченнее и прозрачнее должна становиться героическая душа». (И это ты тоже говорил, двенадцатилетний Сенека! Клянусь Платоном и его диалогами!)
От созерцания предметов по твоему педагогическому плану мы должны были перейти к наблюдению прекрасных поступков, к восхищению духа по твоей терминологии – самой важной и самой трудной стадии мусического воспитания. Но так и не перешли. Потому что с предыдущими стадиями у меня возникли определенные затруднения.
Как ты заметил, мне не вполне удалось «насыщение красотой». В отличие от тебя, который через несколько минут после сосредоточения на прекрасном пейзаже, почти полностью погружался в него, растворялся и начинал впитывать (твои выражения), мне это погружение не удавалось, и, сидя рядом с тобой, я предпочитал либо разглядывать отдельные детали пейзажа, либо украдкой и, что называется, краем глаза, наблюдать за тем, как ты созерцаешь, растворяешься и напитываешься.
Еще меньше удавалось мне созерцание предметов, то есть прекрасное утончение души. Дело в том, что этим упражнениям мы могли предаваться только у тебя дома. А я никогда не видел таких больших и роскошных домов: такой громадной передней, такого просторного атриума, библиотеки, таблинума, великолепного греческого перистиля. Когда ты хотел, чтобы мы сосредоточились на коринфской статуе, которая стояла в малом таблинуме, я мыслями никак не мог расстаться с прихожей, стены которой были расписаны фресками, а возле входа стояла большая мраморная собака с оскаленной пастью; а выкинув прихожую из головы, я тут же начинал разглядывать атриум, восхищаясь его высокими сводчатыми потолками, украшенными лепниной, любуясь бассейном из розового мрамора и напольной мозаикой, изображавшей юного Вакха, сидящего верхом на пантере. Ты, должно быть, заметил, что я не сосредоточен на коринфской бронзе, а глазею по сторонам. И потому в следующий раз, когда нам предстояло чеканить душу посредством серебряного кратера, ты этот кратер велел перенести из большой столовой, где он помещался, в библиотеку, которая имела дверь и из которой не было видно атриума. Но тут еще хуже вышло. Сначала я не мог выкинуть из памяти раба, который кратер перетаскивал. Это был нумидиец, или мазик, или гетул (я тогда не разбирался в этих африканских национальностях), то есть матово-черный человек с неестественно вытянутым лицом, словно специально заостренной головой, с пугающе костлявыми руками, одетый в пестрый балахон из белой и красной шерсти и с серебряной дощечкой на груди, на которой я прочел: «Принадлежу Луцию Аннею Сенеке». Когда же мне наконец удалось освободиться от африканского образа, я не мог удержаться и стал разглядывать библиотеку: ее пюпитры, ее многочисленные пронумерованные ящики, в которых хранились папирусы и пергаменты, бюсты Муз, Аполлона, Минервы, поэтов и философов. А ты, приняв мое распыляющееся любопытство за рассеянность, сказал: «Сейчас позову флейтиста. Он поможет тебе сосредоточиться на кратере». И лучше бы ты этого не делал. Потому что когда пришел и заиграл старый флейтист, я только на него смотрел, вернее, созерцая кратер, я видел перед собой лишь флейтиста: его длинные пальцы, тонкие потрескавшиеся губы, седые волосы, грустные и усталые глаза. Музыка его не помогала мне сосредоточиться. Напротив, она отвлекала мое внимание от предмета нашего созерцания, пробуждала самые разные мысли. И главной мыслью, которая пронизывала и скрепляла все остальные, была такой: «Ему ведь тоже не нужен этот кратер. И сосредоточиваться на нем он не хочет. Зачем ему всё это нужно? Зачем он, богатый и изысканный, связался со мной, бедным и грубым? Что может быть между нами общего? Неужто среди этой роскоши, среди этого почета, этой культуры, он так же одинок, как я, изначально лишенный родной матери и от отца заслуживший пренебрежение и презрение?»