Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А другие – напротив: «Приезжайте, не упустите время!»; «все, кто стремится к лучшей будущности России, должны жить здесь»; «кто-то должен сплотить безгласные миллионы, из русских людей сформировать силы спасения»; «Родине, и мы это ощущаем, необходимо ваше личное присутствие, ваш живой голос, который бы звучал; приезжайте!»
О, конечно же! – вот этим людям я нужен! Да, могут быть и фанатики с ножами, с пистолетами – однако и Господь же есть, вот и вся моя охрана. Именно – вернуться, пока ещё есть силы поездить по областям, есть силы отдать в русскую жизнь всё накопленное. Ах, если б стал возврат каким-то рычагом к подъёму нашенских дел. (Заодно – и жизненный урок: и сыновьям моим; и многим-многим в России, кто ещё не сбежал на Запад или обречён оставаться.)
Ещё с 1987 третьеэмигрантские публицисты предупреждали с тревогой, что я «уже собираю чемоданы», «тайно готовлюсь к прыжку в СССР». Теперь их братки в метрополии сменили дудку: почему сидит в Вермонте? почему не едет? да уже и опоздал, всё пропустил? да и не нужен он тут никому, «в нафталин его!».
Откуда у образованщины такое исключительное многолетнее раздражение ко мне? Не оттого ли, что моё поведение перед советским режимом было им практическим упрёком: что можно было и не гнуться, что я смел действовать, когда они в затаённости не смели. Ну и, конечно, за национальное направление: «быть русским», «русскость» – это полагается в себе скрывать, стирать как постыдное и, уж во всяком случае, не проявлять русских чувств полновесно.
Освобождённая и оттого безстрашная российская пресса после недавнего потока похвал кинулась меня обгаживать – мало меня покусала советская неосвобождённая. Так – и всегда по закону психологии. Замелькали газетные заголовки понасмешливей («Солженицын? который?», «три бороды в одном тазу», и ещё в этом духе). Смеяться-то смейтесь, а между тем за эти годы Гласности пришлось образованщине постепенно и незаметно признать: государственное величие Столыпина и мразь Февраля, – в главном они мне уступили.
А ещё ж и фанатики коммунизма хрипели от ненависти ко мне. На лекциях о моих книгах всегда кто-нибудь выкрикивал угрозы. А русские националисты не простили, что я не выражал твёрдости отстаивать «Великую Россию» в её имперской ипостаси. (Впрочем, ненависть одновременно с разных сторон – довольно веский признак, что линия моя верная.)
А в массе – людям хочется и необходимо верить – во что-то, в кого-то. От наступивших перемен – как было стране не ждать непременно и сразу – чуда? Одним таким возможным чудом мнилось и моё вмешательство. Вот, может, этот приедет – и сдвинет, и всё изменится?
Но чем заняты сегодня российские деятельные мозги? Экономикой, экономикой, «реформой», «ваучерами», коммерческими банками, – во всём этом я менее всего понимаю. (Только то и понимаю, простым глазом, что народ – безстыдно и ловко грабят.) И нельзя представить, как я сейчас, по приезде, – сумел бы усовестить новых воров и новых чиновников: не грабить народ.
Окликала меня Россия и иначе: во многих десятках, если не сотнях просьб. Чаще всего: помочь семье выехать в Америку. Ещё немало писем: выехать больному и сопровождающему на лечение в Европу или в Америку, тоже понятия не имели, сколько это стоит, в десятках, если не сотнях тысяч долларов, и сколько ж надо хлопотать – а кому? разве у меня есть для этого штат? – И из уже отколовшихся республик: «Умоляю, помогите семье переехать в Россию!..» Иные пронзающе: «Христом Богом заклинаю, помогите!» Больно было пропускать это всё через сердце. – Потом многие просьбы: напечатать на Западе рукопись, издать книгу, – это при полной немощи русских издательств здесь, и тоже ведь не понимали. – И просто рукописи, сборники стихов навалом, чтобы читал, отзывался, – да разве все их прочесть?.. Не ошибусь, сказав: из каждых десяти писем с родины девять содержали только просьбы, лишь в одном – существенные мысли о России, о сегодняшних бедах её.
Почта писателя… (А что в России будет? Стократно всё это же.)
Слегка стал я касаться и самоновейшей литературы – третьеэмигрантской и выплывающей на Запад из советского подполья. Да, видно, произошёл надрыв русской литературы, пролёг резкий рубеж: до дикости чуждые приёмы и мерки. И читать – совсем неинтересно, даже отвратно. Необратимая смена эпох? Или просто Порченая литература? – так я назвал её для себя.
Между тем политическая свалка в новой России всё накалялась – и на самом же безплодном направлении. В полном небрежении оставались 25 миллионов русских в бывших советских республиках (никто и не пошевельнулся забирать их, хотя бы из пылающего Таджикистана или из Чечни, где русских безнаказанно теснили, грабили, убивали). И в какую пропасть летит страна с провальными гайдаровскими реформами – не забота. А весь накал, как у двух козлов, столкнувшихся на мостике, пошёл на борьбу между группой Ельцина и группой Хасбулатова. Как годом раньше Ельцин видел только одного врага – Горбачёва, а раскромсанье России, видно, казалось ему второстепенным, так сейчас важно было раздавить Хасбулатова и изменника Руцкого. Ото всего этого к концу 1992 года развилось напряжение, грозившее полным хаосом в стране.
(А парадокс, усмешка истории, которую не замечали участники той борьбы, состояла в том, что «демократы» – ради поддержки своей надёжи Ельцина – защищали план конституции авторитарной России. А Верховный Совет, большей частью коммунисты, всей душой преданные тоталитарности, – эти, чтобы только подорвать Ельцина, вынуждены были ратовать за демократию. То есть обе стороны действовали не по принципу, а по политической тактике.)
Выступать перед народом систематически и объяснять свои действия и планы, как это делал Рейган и другие западные лидеры, – Ельцин не имел ни личной способности, ни охоты (да недоступно было и советникам сочинять: что́ ему говорить при таких провалах, при таком кричащем несоответствии слов и дел?). Однако перед московской интеллигенцией, как, очевидно, внушили ему, иногда надо было изъясняться. И он собирал избранных, обычно в парадной кремлёвской обстановке. И в ноябре 1992, через два месяца после того, как не «лёг на рельсы», высказывал на «конгрессе интеллигенции», по чьей-то шпаргалке, премудро: «Мы недооценили инерцию прежней системы. И темпы реформ оказались в меньшей степени зависимы от радикальных действий правительства, а в гораздо большей – от ритма российской жизни, от стереотипа поведения людей»[676]. (Постыдники! Если вы и инерции не предусмотрели – о чём же вы вообще думали, заваривая кашу? – И опять у вас этот неисправимый