Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Зачем клевещешь на себя?
Зачем внушить мне хочешь, что в янтарных бусах
на шее у тебя остался след
той тяжести, которой не бывает
в потустороннем отдыхе картин?
Нет, какая-то жизнь все еще происходит. Наносятся и отдаются визиты. 27 октября 1940 года МЦ с Муром были у Тагеров, познакомились с Семеном Кирсановым и его женой. «Кирсанов здорово владеет рифмой — он ловкий поэт. Он очень любит стихи матери. Он и она вчера читали стихи. Кирсанов — одессит, хорошо одевается, маленького роста. Его жена — миленькая девочка. Митька мне сегодня сообщил, что она болеет туберкулезом. Довольно странно — Кирсанов вчера читал «Твою Поэму» — поэму, посвященную смерти жены, — перед новой женой. Это довольно бестактно. У матери стихи берут в Гослитиздате (как ей сказал Щипачев[346]). Щипачев также прибавил, что проект книги стихов матери и внесение ее в план 41-го года «одобрен начальством». Уже хорошо, что она будет печататься в Гослите. Завтра-послезавтра она туда пойдет — принесет свои рукописи. Как-то трудно поверить, что книга ее стихов выйдет в Гослите».
Собственно говоря, деятельность Мура около матери напоминает функцию литсекретаря. Он фиксирует чуть не каждый ее литературный шаг. 31 октября 1940 года: «Переводы матери с болгарского вышли в «Интернац. Литературе». Это первые вообще ее переводы, которые были бы напечатаны. Сейчас мать переводит какого-то чеха — тоже для «И. Л.». Возможно, что потом она будет переводить Мицкевича. Интересно: выйдет ли вообще, и если выйдет, то когда, книга стихов матери?» Это его беспокоит. «У меня должна быть сеть отношений с людьми. А я — только школьник, ученик 8-го «В» класса 335-й ср школы Красногвардейского района гор. Москвы Эфрон Георгий». Тем не менее: «Мать переводит Мицкевича («Ода молодости»). Сидят Тарасенковы. Мать читает свои переводы из Бодлера. Тарасенковы, в конце концов, симпатичны. Вчера вечером виделся с Митькой… Он теперь носит зимнюю меховую шапку. Он весел — и это очень хорошо. А мать все читает свой перевод».
Двадцать третьего декабря, накануне закончив чтение «Бесов» Достоевского, Мур пишет печальную вещь: «Те стихи, которые мать понесла в Гослит для ее книги, оказались неприемлемыми. Теперь она понесла какие-то другие стихи — поэмы — может, их напечатают. Отрицательную рецензию, по словам Тагора, на стихи матери дал мой голицынский друг критик Зелинский. Сказал что-то о формализме. Между нами говоря, он совершенно прав, и, конечно, я себе не представляю, как Гослит мог бы напечатать стихи матери — совершенно и тотально оторванные от жизни и ничего общего не имеющие с действительностью. Вообще я думаю, что книга стихов или поэм — просто не выйдет. И нечего на Зелинского обижаться, он по-другому не мог написать рецензию. Но нужно сказать к чести матери, что она совершенно не хотела выпускать такой книги, и хочет только переводить».
В сокращенной редакции тем не менее ее книга была включена в план издательства на 1941 год. Неизвестно когда — наверное, во время войны — этот экземпляр рукописи за ненадобностью будет выброшен и потом кем-то подобран. На полях и под строчками — надписи Зелинского: «Ничего не понятно», «словесное вязанье, и только», «пародия на Державина» и всё в таком роде. На внутренней стороне переплета Елена Тагер записала слова Цветаевой, где-то сказанные: «Человек, смогший аттестовать такие стихи как формализм, просто бессовестный. Я это говорю из будущего. МЦ».
Беспочвенность, зыбкость положения МЦ с Муром постоянно напоминает о себе. Память Мура мобильна, и в контексте происходящего ему вдруг вспоминается: «Я помню, незадолго до отъезда в СССР я встретился с человеком, сражавшимся в Испании, — Радзевичем (или Кордэ), который мне сообщил, что пришлось расстрелять нескольких человек, отправленных на испанские фронты «организацией». По-моему, вообще тогда речь не шла о какой-нибудь организации — все делал Союз Возвращения во главе с Лариным и отцом. Если версия об «организации» верна — то все объясняется довольно ясно. В 1936—39 гг. происходила война в Испании. Отец и Аля занялись отправкой людей в ряды республиканских войск. Это точно установлено. Я сам это знаю. Отец — человек довольно наивный, т. е. не так наивный, как верящий в людей».
Надвигается Новый, 1941 год. Похоже, материальное положение несколько улучшается: МЦ интенсивно и с интересом переводит каких-то польских поэтов. «Вчера с Митькой изрыскали весь город a la recherchd d’une елка convenable[347] (для него, т. к. у нас елки не будет). Так и не нашли — хорошие были уже раскуплены. Были в кафе «Москва» — пили кофе со сливками и ели пирожные. Митька говорит, что продал пиджак за 100 рублей. Он теперь делает какие-то аннотации, которые должны принести ему в будущем около сотни рублей. Он говорит, что все забирает бабушка, копя на его костюм. Он купил в Люксе штаны за 200 рублей. Сегодня — в И 8-го — должен идти в школу редактировать классную газету. Митька настроен так же, как и Муля, — пессимистично (в отношении исхода «дела»)».
Тридцать первое декабря. На улице — страшный холод. Мур ужасно кашляет. Насморк и кашель. Аля переведена в Бутырскую тюрьму, куда МЦ и Муля отнесли ей в этот день передачу. «Пришла мать. Передачу приняли. Что ж? Salut, Новый год».
Новый год встречают у Лили.
Евгений и Елена Тагер в начале 1941-го попытались организовать протестное общественное мнение по поводу отвергнутой книги МЦ. Елена созвала молодых поэтов — студентов и комсомольцев — еще безымянных. Борис Слуцкий, Сергей Наровчатов, Давид Самойлов, Павел Коган, Михаил Кульчицкий и еще кто-то. Поэты-комсомольцы ходили в Гослитиздат отстаивать Цветаеву, но ничего не вышло.
В январе вечером к МЦ на Покровку пришла Нина Гордон. Увидела комнату: одно окно, вдоль окна вплотную простой продолговатый деревянный стол. Рядом с ним впритык кровать Марины, вернее, не кровать, а топчан с матрацем, или же два составленные рядом кофра, на них — матрац, а сверху плед. Комната неприбранная, масса набросанных вещей: через всю комнату и над столом — веревки с висящими на них тряпками из мохнатых полотенец и просто полотенца. На столе в беспорядке еда и посуда — чистая и грязная. Книги, карандаши, бумага — как бывает на столах, за которыми и едят и работают. Под потолком — тусклая, желтоватая, неуютная лампочка без абажура. С другой стороны стола кровать Мура. Один или два стула, чемоданы. На стене, около топчана Марины, — под простыней — платья и пальто, как это было и в Болшеве; так же и на другой стене, около кровати Мура.
МЦ пожаловалась на соседей: они не дают ей вешать выстиранные брюки Мура над плитой. Кухня большая, светлая, пустая, чистая, деревянные полы. Над газовой плитой протянута веревка — и на ней мокрые синие, из «чертовой» материи брюки Мура. Обе штанины низко свисают над плитой, и с них капает прямо на кастрюли.
Нина робко заметила: почему бы, чтобы не нервничать и не ссориться с жильцами, не повесить эти штаны к другой стене, где высоко под потолком протянуты веревки и где брюки явно никому не помешали бы и не капало бы с них на еду? Ведь плита всем нужна!