Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Женщина с усталым лицом лежит в просторной комнате с высокими овальными окнами, залитыми солнцем. Закрыты большие глаза, тени лежат на полном лице с белой повязкой, закрывшей рассеченный лоб, горькая складка у рта, как у людей, много плакавших трудными, не облегчающими сердце слезами. Не поднимет веки, не взглянет, не встанет. В молчаливом ожидании стоят вдоль стен те, кто пришел, чтобы проводить ее, и солнце медленно скользит по комнате, по цветам, установленным вдоль гроба, по сложенным крест-накрест рукам, по груди и лицу.
Маленький, в черном длинном пиджаке, с надменно поднятой лысой головкой, Валентин Сергеевич стоит у изголовья усопшей и смотрит в ее лицо не отрываясь, сосредоточенно, бесконечно долго. Заплаканная, запудренная, с измятым, накрашенным бабьим лицом, Мелкова смотрит на него скорбными обожающими глазами – любопытно, принимала ли она участие в доносе-убийстве? Другие разбойники тоже, разумеется, здесь. Изредка проводя рукой по романтической седой шевелюре, стоит у стены Крупенский, выкатив свои сумасшедшие глаза и не чувствуя ничего – это почти написано на его худощавом лице, – кроме скуки затянувшегося ожидания. Стоит высокий, небрежно одетый, в засыпанном пеплом и перхотью пиджаке Скрыпаченко, поджав свои тонкие губы и как бы беспомощно опустив вдоль нескладного тела длинные слабые руки.
Цветов так много, что некуда положить те, которые я принесла Глафире Сергеевне. И в ту минуту, когда мне все-таки удается найти место в ногах покойницы, чтобы положить свои розы, я ловлю, поднимая глаза, быстрый, настороженный, обеспокоенный взгляд, которым обмениваются Скрыпаченко и Крупенский. В самом деле, как случилось, что Власенкова пришла на похороны Глафиры Сергеевны? Что это значит? И если это действительно самоубийство, – о чем она говорила с Власенковой, прежде чем покончить с собой? Вздор, чепуха, неосновательные предположения! Пришла, потому что ничего не знает. Пришла, потому что даже не подозревает, что это мы сделали то, что ее муж сидит в тюрьме и будет приговорен – непременно, мы надеемся, мы уверены – к расстрелу. Пришла, потому что не имеет понятия, что это мы – мы и Крамов, который нам еще нужен, – заставили ее измучиться и выбиться из сил и трепетать ежеминутно. Пришла, потому что Глафира Сергеевна была замужем за Дмитрием Львовым, и нет ничего особенного в том, что ей захотелось отдать последний долг человеку, с которым она когда-то была близко знакома. Пришла, потому что не догадывается и не догадается никогда, что мы затеяли против нее. А мы на этот раз затеяли верное дело! Мы – такие, мы умные, дельные, нам много надо, мы многое можем. Мы сотрем в порошок того, кто осмелится предположить, что для нас нет ничего святого.
Долгое ожидание, неподвижность, тишина, склоненные головы, негромкие голоса. Наконец – движение сперва в толпе, истомившейся от жары и все-таки ожидающей у подъезда, потом на лестнице, наконец наверху, в доме, который постигло несчастье. Проходят за венками, скользят на ельнике, разбросанном вдоль ступеней. Пора в дорогу. Проносят цветы. Устроитель, толстый, седой, почтенный – каким и должен быть устроитель похорон супруги профессора, доктора наук, директора института и т. д. и т. п., – подкатывает на легковой машине и, устремившись наверх, на мгновенье останавливается в подъезде: пройдет ли великолепный глазетовый гроб через довольно узкие двери? Пройдет. И вот спускаются с цветами в руках друзья и знакомые – известные люди, почтенные деятели науки. С приличным кряхтеньем тащат тяжелый гроб друзья и знакомые покойной, а так как это люди в годах, а гроб тяжелый и взялись они за него неудобно, на помощь бросаются рабочие похоронного бюро, взявшего на себя почетную обязанность предать земле тело покойной супруги профессора, доктора наук, директора института и члена многих советских и иностранных научных обществ.
Двери автобуса распахнуты настежь, и устроитель предлагает всем желающим занять места на скамейках вдоль гроба. И находится много желающих, так что мест не хватает и некоторым друзьям и знакомым приходится садиться в такси. Дверь захлопывается, и автобус медленно трогается с места. Медленно трогается вслед за ним траурная вереница машин. Прощальным взглядом я провожаю бедную женщину, которая прожила жизнь ложную, несвершившуюся, выпавшую из времени, не понятую ею самой.
Нужно лгать
Не знаю, мучился ли так еще кто-нибудь из людей, сидящих с пером в руке над чистым листом бумаги, как мучились мы, составляя письмо генеральному прокурору Союза. Это письмо, в котором нужно было доказать, что виновен не Андрей, а те, кто обвинил его, не должно было походить на письмо, под которым подписались Никольский и другие. Старик Кипарский был прав, утверждая, что первое письмо было рассчитано скорее на чувство, чем на логику. «Я очень рад, – сказал мне следователь, – что Андрея Дмитриевича так ценят видные деятели науки, но ведь это, в сущности, не имеет отношения к делу».
Как же писать теперь, когда в наших руках оказались неоценимые материалы, когда мы могли проделать ту же работу, которой занималось следствие, когда ложная картина, возникающая в сознании при чтении доноса, стояла теперь перед нами и мы могли просто указать пальцем на прямую клевету в одном месте, на тонкое, преднамеренное искажение – в другом? Но это была одна сторона дела. Была и другая: как попали к нам эти, никому, кроме следственных органов, не известные материалы? Могли ли мы откровенно сказать, что их принесла Глафира Сергеевна? И наконец, самое сложное: черновики не подписаны. Откуда мы знаем имена авторов этого безыменного послания? Ведь стоит только обойти эти имена, и наши доказательства сразу окажутся «взятыми с потолка», приблизительными, неопределенными. Стало быть, что же? Идти напролом? Страшно – особенно если вспомнить, куда могут кинуться эти люди! И если все-таки идти напролом, упоминать ли о Крамове, с которым – это широко известно – мы уже много лет сражаемся в науке? Не придаст ли это нашему письму оттенок, который заставит генерального прокурора задуматься о личных счетах, и тогда письмо может обернуться против нас, а следовательно, и Андрея?