Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Господи, целуются! В горле пересыхает, я в страшном волнении хватаю кружку с чаем — бывают в отелях такие, из дешёвого стекла, — допиваю залпом и бегу налить ещё. На полу подушки, наступаю, нога едет, я падаю со всего размаха на колени, пытаясь подстраховаться левой рукой — с кружкой, да. Через полминуты осознала себя посреди номера, оценила травмы, нанесённые искусством: коленки сбиты до мяса, сухожилие на большом пальце перерезано, платье залито кровью, Ники скурвился.
С тех пор прошло года полтора, палец совершенно зажил и сгибается, как раньше. Я приехала, куда хотела — мне тепло и больше не нужно никуда убегать, всё здесь. Пью вербену с лимонником, иногда даже смотрю кино, приблизительно три фильма в год. Но аккуратно — полы тут мраморные, а нравы в синематографе за последние двадцать лет пали так низко, что не ровён час можно и убиться по случайности, чисто от нервов.
* * *
В очередной раз умилилась здешней позитивности: кардиолог, прогнав меня через какие-то беличьи тесты на колесе, назначил дату следующего визита — без четверти четыре, тринадцатого июля следующего года. Насколько же это отличается от моего обычного состояния умственного вещества, которое не то что на год, а и на три месяца не подпишется, потому что мало ли что. Это же умереть, как я сейчас договариваюсь на московские каникулы: «Ну-у-у, если меня не уронят с самолета, я нормально пройду границы и небо не упадёт на землю…» — а всё потому, что человек смертен, и это полбеды — он иногда внезапно смертен, и это всосано с молоком и вкурено с журналом «Москва» шестьдесят шестого года.
«Похоже, вы в аэропорту Шереметьево», — говорит Фейсбук, перенимая мою обычную манеру: «Где я?! Похоже — не уверена, но мне кажется, — я в аэропорту, московские каникулы закончились». Передо мной на полу сидят пять израильских детей, и я пытаюсь отрефлексировать это всё — хочу ли я улетать? Там нет четырёх встреч ежедневно, зато я не могу квалифицированно обсудить с прохожей старушкой закат — вот как вчера, когда меня остановили посреди улицы, чтобы поговорить о том оттенке синего, который нам показывали на небесах.
За эти десять дней я обогатилась невероятным знанием, постигшим меня в начале Калининского: Москва большая.
Очень. Меня будто из коробочки выпустили, ходила, слегка припадая и сохраняясь перед каждым углом.
Ещё скажу, что город тихий, по крайней мере сильно никто не орёт, и глаз отдыхает во всех смыслах: одеты все, как порядочные фрики, а не стриптизёрами. Ну и нет чудовищного тель-авивского раздражителя в виде средиземноморских красавцев, которых понаехало из Франции, так что идёшь-идёшь и вдруг забыла, чем дышать.
Я жила в арбатских переулках, с шестнадцатого этажа видно ХХС и Кремль. Со мной был юный котик, я уже и забыла, как это — примерно как юный любовник, немного затрахивает, но такая радость. Местная консьержка добавила экземпляр в коллекцию сложных физиономий — «доброе нехорошее лицо». «Не по-хорошему доброе лицо», заметьте, уже было, это другое — напёрсточники, а также мелкая шпана, думающая, что она гангстер. А тут такое, знаете, «прошу пожаловать, дама, ходют тут всякие, управы на вас нет, доброго утречка».
Что же до погоды, то это чудо какое-то и подарок — прохлада, дождик, все в курточках, хотя июль.
Встретила человека, которого помню лет пятнадцать. В лицо бы не узнала — я не различаю попрошаек, — но сам образ приметный: всегда за тридцать, бритая голова, бейсболка козырьком вперёд, сумка через грудь, шорты, когда не снег. Сначала видела его на Тверской, потом на Красной, теперь на Арбате. Тихо и настырно подсовывает прохожим подарок, ароматическую палочку или Бхагавад-гиту (я не чихала!), взамен просит пожертвование, пятьдесят или пятьсот соответственно, сейчас, наверное, больше. И вот шла по Арбату, едва с самолёта, ещё не совсем в сезоне, потому что вдруг дождь, а я в платье, смотрю — ходит. И я думаю: минимум лет пятнадцать. Не сказать, чтобы у меня была бурная судьба или простая до завидности — вряд ли и половина белых людей захочет поменяться со мной, если вникнет в обстоятельства. Но всё же за это время начались книжки, новая страна, ещё там что-то. А он всё ходит, сшибает свою копеечку одним и тем же способом. И жизнь наверняка кажется ему полной, и байки рассказывает о повседневном, и лица кругом каруселью. Неужели совсем-совсем неинтересно, при относительной свободе (не клерк же он в ипотеке), что-нибудь резко изменить? Город, работу, способ жить?
А потом иду дальше, а у стены Цоя орут, как всегда, с живой вовлечённостью, в байк-кафе толстенькие дядьки, художники возле Праги всё так же плохи. И думаю: чего я вообще хотела от людей? Нищие играют в свободу, скамейкеры — в байкеров на покое, и все — в «разведи лоха». Ничего, в сущности, не происходит, но занятия хватит на целую жизнь, и кажется им, будто всё меняется.
Как и мне, как и мне.
Начало экзаменов в Щуке можно угадать по обилию абитуры, выходящей на Арбат с этюдами. Фальшивое раскрепощение невыгодно отличается даже от пьяного куража, хотя казалось бы. И только однажды на моей памяти имитация раскованности принесла приличный результат.
Как известно, в начале Арбата пасутся два похотливых чебурашки, белый и коричневый. Не побоюсь сказать, что, пользуясь служебным положением, они хватают женщин за тела, и это крайне неприятно. Воспитанные на «Денискиных рассказах», многие неспособны ударить мягкую игрушку в плюшевый животик, тем более ногой. И потому я с глубоким удовлетворением наблюдала, как долговязая девица берёт разбег почти от «Праги», раскидывает руки и, натужно хохоча, несётся вперёд, набирая скорость. Арбат забит киосками и столиками, по прямой бежать не получалось, она лавировала с приветственным хрипом, и от этого было особенно страшно. И наконец почти настигла белого чебурашку. Когда он понял, что его наконец-то обнимут как следует, потерял самообладание и кинулся вбок. Так фальшь победила вульгарность и справедливость восторжествовала.
Ещё я встретила ростовую куклу-петуха, который безуспешно раздавал визитки. «Ну вы как дети малые и на окраине не росли, — подумала я. — Кто ж у нас у петуха-то что-нибудь возьмёт?»
Напоследок увидела: младенчик в мышиной шапочке упирается посреди дороги и не хочет идти. Мама произносит традиционную для нашего климата угрозу: «Если не пойдёшь, отдам тебя тёте». Тётя в моём лице автоматически соглашается: «Да, мышка мне пригодится, и мой котик будет рад». Младенец прикидывает перспективу.
Я иду дальше и думаю четыре мысли.
Типично хипстерскую: «Ааааа, мы только что привили ребёнку уверенность в том, что мама его отдаст, если он будет плохим!!!»
Параноидальную: «Ааааа, мы сказали ребёнку, что уйти с чужой тётей нормально!!!»
Совковую: «Ааааа, мы совсем рехнулись на кухонной психологии!!! Детская психика эластична и в норме должна легко переживать такие испытания, противоестественно рефлексировать над каждым чихом».
Честную: «Ааааа, пончики!!!» Я всегда думаю про пончики с заварным кремом, когда в Москве.
Вот ведь как, во всех мыслях есть немножечко правды, кроме четвёртой — она правда вся.