Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мать о Нике не высказалась; она хотела рассказать Анне о препирательствах с доктором Мендес касательно своих проблем с пищеварением. Анна была девушка здоровая, организм не доставлял ей никаких неожиданностей или неприятностей. Если она чувствовала себя неважно, то, в общем, знала почему. Она не могла воспринять всерьез затруднения матери с кишечником и слушала из вежливости. Доктор Мендес не хотела вникать в жалобы Мариам, и мать огорчалась, что не может переубедить доктора.
— Какая дрянь эта твоя докторица! Ты должна обратиться к другому специалисту.
— Я не знаю, где взять другого, — сказала Мариам. — Она говорит, тут не о чем консультироваться.
— Твое тело — твое дело, — мудро заметила дочь. Ей показалось, что мать эти слова озадачили. Она не могла понять, почему мать робеет перед доктором. Она представила себе, как мать сидит перед этой стервой, а та говорит ей: «Женщины вашего возраста — законченные ипохондрики. Идите домой и заварите себе чайку». А может быть, всё происходило не так — мать просто неправильно поняла врача, или сама неясно описала жалобы, или ей надо было поупрямиться, немного поспорить. После обеда Анна еще посидела с родителями — мама болтала, отец слушал и помалкивал, пребывая где-то в своем мире. Иногда она чувствовала себя посторонней в их обществе, но сейчас понимала, в чем причина. Они плыли по течению, не барахтались, одинокие рядом друг с другом. И выбрали такую жизнь сознательно, думала она, закрылись, жили робко, ожидая равнодушия и пренебрежения. Она не могла дождаться завтрашнего отъезда. Вспомнила, как, приезжая домой на каникулы, она и Джамал шептали друг другу: «Добро пожаловать в морг». На следующий день, сев в поезд из Нориджа в Чичестер, где жили родители Ника, она чувствовала себя предательницей.
«Этот ген скупости вылез неожиданно». Так она сказала ему — он удивился, а потом задумался, и она испугалась, что обидела его. Она хотела просто подразнить, но забыла, что он сам однажды сказал ей, что его родитель был скаредом. Она понимала, что он стал скупиться потому, что на подходе была Ханна, — и преуспел в этом сверх ожидаемого. Она только изображала досаду и раздражение, а на самом деле приняла режим экономии. Так она чувствовала себя взрослой, способной отказывать себе, наполнить их совместную жизнь смыслом.
Когда Ханна была младенцем, он держал ее тельце в пригоршне, как хрупкий предмет. Ее клали на коврик на полу, и он обкладывал ее подушками и одеяльцами, чтобы не скатилась. Когда она издавала недовольный звук, он настораживался, а иногда сам повторял этот звук, словно говоря ей, что испытывает то же самое. Придя домой с работы, сразу спрашивал, не спит ли она и можно ли ее подержать. Тогда он клал ее на колени, двигал ими из стороны в сторону, хихикал и напевал ей, а она улыбалась и гулила, как будто никогда не видела ничего подобного. Если она вдруг начинала плакать ночью, он говорил: «Неси ее сюда» и клал ее между ними. Мариам не могла отделаться от чувства, что это неправильно, что они ее избалуют. Ей говорили в женской консультации, что надо дать ребенку плакать, но он не мог этого допустить. Чтобы малышка плакала, как будто она никому не нужна? Он баюкал ее, укоризненно качая головой, издавал смешные звуки, пока она не затихала. А если не успокаивалась, он начинал волноваться, утешал и так и сяк, пока она не засыпала. Ханна открыла в нем запасы нежности и терпения, о которых никто и не подозревал. К тому времени, когда родился Джамал, изумление перед совершенством первого ребенка немного ослабло, но Джамал принес новые неожиданности. Он оказался таким тихим, блаженным ребенком, что Мариам даже обеспокоилась. Он долго не мог научиться ходить и говорить. «Оставь его в покое, — сказал Аббас. — Он думает. Смотри, как наморщил лобик, — это лоб мыслителя». Ханна рано научилась говорить, она часами щебетала с Джамалом, вовлекала в свои игры, а он лежал на матрасике в колыбели и, довольный, морщил лобик. Терпеливый. Так объяснял Аббас жене. Терпеливый маленький мужчина.
Когда они подросли, Аббас попытался вести себя с ними строже: меньше смешочков и поцелуйчиков, больше указаний и наставлений. «Приучайтесь к самостоятельности. Нельзя, чтобы люди над вами потешались. Жизнь не праздник». Она смеялась над этим — иногда ей казалось это неискренним, преувеличением. Всё время сохранять строгость он не мог, и часто в нем просыпалось былое озорство. Он слишком ответственно относился к своим родительским обязанностям, и ей хотелось сказать: «Поиграй с ними, посмейся, не бойся ты за них всё время». Потом они стали подростками и хотели уже всё делать по-своему и не всегда так, как ему нравилось. Но еще до этого она почувствовала, что Аббас отдаляется всё больше, — куда-то, где его уже трудно достать. Иногда лицо у него делалось хмурым и в глазах проглядывало что-то, что она не могла истолковать иначе как боль. Как будто дети возвращали его к чему-то, о чем он приучил себя не думать. Когда она спрашивала его, он удивлялся или изображал удивление и говорил, что всегда есть повод тревожиться за ребенка. Говоря это, он виновато улыбался, и она прекращала расспросы. Детей его молчание смущало, она видела это. Оно пугало их. Ей казалось, что он не всегда это понимает, а его обижало, что дети его сторонятся, как будто отвергают его. И, возможно, он был