Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Почему нельзя стараться заставить осьминога уйти и в то же время готовиться к тому, что он, возможно, не уйдет?
– Уйдет.
– Вам и ветеринару, конечно, виднее. Но Лили немолода, вы сами говорили, что в своем выводке она была заморышем, у нее не раз возникали проблемы со здоровьем. Если в ближайшем будущем с вами не произойдет ничего катастрофического, скорее всего, Лили не станет раньше, чем вас, и в общем контексте вашей жизни это произойдет сравнительно скоро. Если ее не заберет осьминог, это в конце концов случится по другой причине. Из-за какого-нибудь носорога или жирафа.
– Из-за носорога или жи… да откуда же у собаки возьмется жираф?
Новая Дженни определенно съехала с катушек.
– Это естественно – начинать скорбеть о потере наших близких по мере того, как они стареют. Еще до того, как мы их теряем.
Я передал ее слова моему воображаемому терапевту, который с гарантией превращал халтурные советы Дженни во что-нибудь менее бездарное. Но на этот раз он был непривычно молчаливым; боюсь, потому, что не усматривал ничего плохого в ее диагнозе.
– И кстати, что такое «скорбь»? Что это вообще означает? – ощетиниваюсь я.
– Люди дают ей разные определения. Я бы сказала, что это временное психическое расстройство. По мнению Фрейда, это нечто вроде отхода от нормального отношения к жизни.
Я смотрю на Дженни в упор, чтобы она видела мое раздражение.
– Во-первых, это были риторические вопросы. Я знаю, что такое скорбь. Во-вторых, спасибо за то, что назвали меня психом.
Дженни улыбается, словно в попытке смягчить свое оскорбление.
– Скорбь – патологическое состояние. Просто в жизни с ней сталкивается столько людей, что нам и в голову не приходит считать ее таковым. Мы ждем, что люди окунутся в нее, выдержат ее и выйдут из нее как ни в чем не бывало.
Солнце льется в окна, ложится лужицей света под ноги Дженни. Она сбрасывает туфли и протягивает к солнцу голые пальцы. Мне вспоминается Лили, которая совсем как кошка ищет освещенные солнцем уголки, чтобы прикорнуть. Мне часто случается находить ее задними ногами на лежанке, а остальными телом – на согретом солнцем линолеуме.
Я думаю о «валиуме» и «викодине», которые порой становятся моим солнцем, и своем стремлении подползти поближе к их согревающим лучам.
– Ладно. Я скорблю. Может, выпишете мне рецепт?
Увы, Дженни знает о моей боязни впасть в зависимость (мы с ней подробно разбирали этот вопрос) и не клюет на крючок.
– Посмотрим.
Может, и мне осьминог нанес ущерб, и теперь у меня судороги разума. В последнее время мои мысли выглядят скорее детскими, чем принадлежащими взрослому мужчине: тут и магическая рационализация потребности куда-нибудь уехать, чтобы осьминог исчез, и стремление стать больше, внушительнее, чем я есть на самом деле, чтобы во мне разбушевался ураган, и необходимость в истериках как средстве самовыражения.
– С чем у вас ассоциируется скорбь? – спрашивает Дженни. Ее вопрос разом отрезвляет меня.
Я отвечаю не задумываясь:
– Наверное, с «Похоронным блюзом» У.Х.Одена. Кажется, все-таки Одена. Ничего оригинального.
– Я его не знаю.
– Это стихи.
– Я так и поняла.
– Просто поясняю. Не диск с блюзом.
Дженни пропускает мимо ушей мой выпад насчет ее интеллекта.
– А разве ваш ответ обязан быть оригинальным? И разве не для этого существует поэзия? Чтобы поэт выразил нечто настолько личное, что оно в конечном итоге оказывается всеобщим?
Я пожимаю плечами. Кто такая Дженни, даже Новая Дженни, чтобы рассуждать, для чего существует поэзия? И кто такой я, если уж на то пошло.
– Почему вам вспомнились именно эти стихи?
– «Останови часы, забудь про телефон. И дай собачке кость, чтобы не тявкала. Прикрой рояль; под барабана дробь и плачь теперь пусть гроб несут»[6], – я выучил их в колледже и помнил до сих пор.
Дженни пробует эти слова на вкус, как будто дегустирует вино, прежде чем говорит:
– Вполне уместно.
Тут-то и возвращается прежняя Дженни. С этого момента ее замечания становятся в корне неверными, а сама она превращается в кошмарного психотерапевта. Вот что неуместно. Вот что не вписывается в ситуацию и не заслуживает рассмотрения в ходе нашего разговора – в основном по одной вопиющей причине: собаку заставили молчать, бросив ей кость.
Во мне вскипает очередная истерика.
– Нет, неуместно – если скорбишь о собаке!
Воскресенье
Замороженная индейка с гулким стуком падает в раковину и будит Лили.
– Да тише ты! Ох…
Лили не выносит, когда ей мешают спать.
Я вовсе не собирался покупать замороженную индейку, или любую другую индейку, если уж на то пошло, но в июне свежей индейки не найти, а я отчаянно старался доказать, что не скорблю. А как еще продемонстрировать отсутствие у меня каких бы то ни было патологических состояний, если не устроить праздник, а именно – отпраздновать все, за что нам следует быть благодарными? А с благодарностью ничто не сочетается так, как индейка. И начинка. И подливка. И картофельное пюре. И кабачки. Только на кассе в магазине я заметил взгляд кассира и сообразил, что собираюсь готовить традиционный для Дня благодарения ужин в июне – в сущности, особая разновидность психического расстройства.
– Это тофундейка[7]? – Лили поднимается с лежанки, подходит и садится у моих ног.
– Да, она самая. Будем есть тофундейку, – несколько лет назад я заигрывал с вегетарианством и однажды даже зашел настолько далеко, что приготовил тофундейку на День благодарения. Когда Лили попросила индейки, я объяснил ей, что индейки нет, зато есть тофундейка, и она с тем же удовольствием умяла ее. Подливка была не совсем вегетарианской, и мы с Лили сошлись во мнении: блюдо, в котором достаточно начинки, картошки, сливочного масла и подливки, скорее всего окажется отменным на вкус. С тех пор Лили называла всех индеек тофундейками, и вид у нее при этом был настолько милым, что мне не хватало духу поправить ее.
– Сегодня устроим пир.
ОЙ! МАМОЧКИ! ТОФУНДЕЙКА! МОЕ! ЛЮБИМОЕ! Я! ГОТОВА! СЪЕСТЬ! ЕЕ! ЦЕЛИКОМ! АМ! И! НЕТУ!
Вот теперь Лили окончательно просыпается. И опирается лапами мне на ногу.
– Придумать бы только, как разморозить эту заразу.
Индейка едва помещается в раковину.