Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я пил рюмку за рюмкой и думал: почему он имеет право убивать и меня, и ее и жить безнаказанно, а я не имею права его убить?.. Он убивал нас день за днем своими поступками, а я убью его сразу, рукой… в чем же разница?
Мы засиделись, трактир опустел. Прислуга уже составляла столы, а мы все еще продолжали пить. Нам напомнили о том, что пора уходить. Тогда я предложил взять с собой вина и пойти ко мне домой — там он докончит свой рассказ, Харбинов был совсем пьян — он сразу же согласился. Мы взяли вина и пошли. Я едва стащил его по темной лестнице в свое подземелье. Утомившись, он сел на мою кровать и обвел взглядом каморку.
— Плохая комната, — заявил он, — отвратительная… настоящий гроб.
— Да ужасная, — подтвердил я, пододвигая к нему стол, и налил вино, а потом, не без умысла, добавил. — Мы внизу, почти в погребе, в соседних помещениях никто не живет — они служат для складов, — здесь и убьют человека, никто не услышит…
Видно, мои последние слова произвели на него впечатление; он вздрогнул и испуганно посмотрел на меня.
— Как ты не боишься жить здесь? — спросил он.
— У меня нет врагов, — засмеялся я. — Вот и не боюсь.
Я предложил ему закусить, мы выпили; он опять развеселился, даже стал восхищаться моей комнатушкой.
— Слушай, Поливанов, — смеялся он, — если бы я знал, что ты живешь так уединенно, мы бы встречались здесь с Линой, а? Ты бы предоставил нам свою комнатушку, не правда ли?.. Но теперь поздно, поздно…
Эти мысли вдруг навели его на воспоминания, которые — как мне кажется сейчас — и решили его участь. Он придвинулся ко мне, даже положил руку на мое колено и, заливаясь пьяным смехом, с циничной откровенностью стал рассказывать все подробности своего романа с Линой. Я слушал и смотрел на него. Смотрел на его лицо, молодое, красивое, и представлял себе ее ласки, слушал его слова, сгорая от ненависти, и злорадно повторял: «Приятель, в эту ночь ты погибнешь»…
Я пил, пил; почувствовал, что все чаще по моему телу пробегает дрожь: мною овладела веселость, беспричинный смех душил меня, и, не в силах удержаться, я захохотал. Походив по комнате, я успокоился и опять сел рядом с ним. От смеха на глазах моих выступили слезы; я стал доставать платок, но при этом из кармана что-то упало на пол. Он наклонился и поднял.
— Ах, что это такое? — спросил он удивленно, держав в руке мой кастет и разглядывая его.
— Вещь.
— Какая вещь? Для чего она тебе? — полюбопытствовал он.
— Для убийства! — осклабился я, задрожав.
— А, знаю — это кастет. Вот он какой — не видел раньше. А как надевают его — так? — он неумело пытался надеть кастет, но я осторожно вытащил его у него из рук.
— Вот так надевают.
— И им можно ударить?
— Конечно, дай твою руку.
Я схватил его руку, но он вырвал ее, виновато улыбаясь.
— Не надо!
— Нет, нет — дай, увидишь!
Был страшный момент; я уже не помнил себя; меня снова охватила дрожь. Я поднял руку, с силой замахнулся — он вскрикнул и скорчился.
— Ну, как, больно? — спросил я, разражаясь смехом.
Он поднял голову и испуганно поглядел на меня, наши взгляды встретились. Я видел, что он готов был закричать, но не хватало сил — наверное, мое лицо внушало ему ужас.
— Больно, не так ли? А Лине не было больно, а мне не больно…
Харбинов мигом отрезвел, в лице не осталось ни кровинки; упал передо мной на колени и потянулся к моим рукам.
— Поливанов, браток, — взмолился он, — не надо, прости меня…
Но уже поздно было просить прощенья. Не помня себя от ярости, я стал наносить ему один за другим тяжелые удары; и через несколько мгновений он лежал, бездыханный, передо мной на полу…
Я отшатнулся и, словно лишившись рассудка, выбежал вон. Должно быть, я бежал по улицам, быть может, кричал — не знаю, не помню. Но и в этом кошмарном бреду, в этом хаосе разбегавшихся мыслей со мной был образ Лины, он был яснее всего. Я должен был ее увидеть.
Я все бежал вперед, будто за мной гнались. Но вот передо мною знакомая улица; и тополь вон там, во дворе; я вспомнил даже ту ночь и перламутровый рог месяца; безграничное умиление охватило меня… Вот дом, там окна Лины — темно… Я приблизился к подъезду, несколько мгновений постоял в раздумье, потом наклонился и поцеловал бронзовую ручку двери.
— Вот отсюда она выйдет завтра и дотронется до нее…
Помню, краска стыда залила мне лицо; все равно — ведь никто не знает, не видит!..
Но когда я выпрямился — замер на месте: в десяти шагах от подъезда, прислонившись к столбу фонаря, стоял Квазимодо и смотрел на меня…
МАТЕРИНСКАЯ ВЕРА
Печальная весть пришла еще перед концом войны. В общине было получено сообщение, что полк, в котором служили крестьяне села Искрево, принял участие в последних крупных боях, отличился, но понес потери. Дальше перечислялись фамилии: такие-то и такие-то погибли, другие ранены, третьи попали в плен, а в конце стояло имя Борко Лозанова — пропал без вести.
Письмо прошло после полудня. До вечера село оглашалось воплями и причитаниями женщин. Только в доме Борко стояла скорбная тишина, как будто там лежал покойник. С началом войны в доме остались только его мать — баба Ринка да две невестки, жены старших братьев, с детьми.
Невестки поплакали, как водится, и начали утешать свекровь. Они порасспросили на селе, что значит «пропал без вести», и теперь объясняли матери: «Исчез, не знают, где он… Стоит ли плакать понапрасну: может быть, он попал в плен, а может, и убежал куда-нибудь… На войне всякое бывает…»
Бабка Ринка сидела около дома, раскачиваясь из стороны в сторону, и била себя кулаками по седой голове. Из глаз ее двумя ручейками текли слезы, обливая морщинистые щеки. Она стонала и,