Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Через месяц некая комиссия, но до этого надо как-то посильнее очаровать эту Екатерину Ермолаевну. Как? Смятение, смятение.
— Ускорься со стихами, — говорит Фима Жене.
— Я не машина, — слегка раздраженно парирует Женя. Его мысли (эрго, он сам) были отвергнуты, он в не-рас-по-ло-же-ни-и.
Полина делает резкое и сердитое движение головой на Фиму, тот устало машет в ответ.
— Лев знает французский, — говорит Жене Полина.
Женя поднимает на меня голову.
— Не вполне хорошо, — уточняю я.
Sur l’échelle de Richter, la Guerre du Golfe n’atteindrait même pas le degré deux ou trois. L’escalade est irreélle, c’est comme si on créait…
По шкале Рихтера война в Заливе не достигла бы и двух-трех баллов. Эскалация нереальна; все происходит так, как если бы создать
нет
как если бы путем манипуляций с измерительными приборами создали фикцию землетрясения.
И далее:
Она не имеет иной цели, кроме доказательства самого своего существования (этот кризис идентичности касается существования каждого из нас).
Тут вот что. На днях Женя зашел ко мне в библиотеку и предложил такое: если еще возникнет разговор о монографии, он готов ее написать. По крайней мере, создать видимость начала процесса — никто же не потребует сейчас всю. Но ему нужна моя помощь в переводе.
Он достал из сумки газетный сверток. В нем — прозрачные пергаментные страницы многократно перепечатанной, почти слепой копии.
— Это Жан Бодрийяр, французский философ. Посмотр‰те, сможете?
Я пролистал. Беглые просмотры не моя стихия, я не могу ничего понимать бегло. Допустим, переведу. По крайней мере, это не монографическое вранье.
Сверток отправился ко мне в портфель.
Сборник статей назывался «Войны в Заливе не было»[2] и увлек меня чрезвычайно. Бодрийяровское представление о том, что событие может быть создано, например, средствами массовой информации и в представлении миллионов стать неоспоримой реальностью, — о, это умно. Нечто близкое я чувствовал уже давно, но, конечно, не мог сформулировать и обобщить подобным философским образом.
Для событий, выдающих себя за реальность, но на самом деле ею не являющихся, Бодрийяр использует слово simulacre. Я не нашел русского эквивалента, так и оставил — симулякр.
Иногда мне бывает невыносимо плохо. Морально. И я не могу понять, с чем это связано. Дождь ли, вещи ли, не осознаваемые как проблемы, но проблемами являющиеся, мамино ли раздражение.
Особенно обидно, когда это происходит в хорошую погоду. Я очень люблю солнце и хорошую погоду, дорожу ими. И в такое время мне бывает неловко за мое личное дождливое состояние. Господь дарит мне в ноябре прозрачное солнце, безветренное утро, немноголюдную воскресную улицу и покой на встречных лицах. Но мне так плохо, и так особенно плохо из-за того, что я не могу этому радоваться. Я пытаюсь расправиться, вобрать тишину и покой, но ничего не получается. Отчаяние такое, что захожу в ближайшую подворотню и там плачу. Страшно неловко.
Я прихожу на работу с покрасневшим носом, веки опухли. Ничего, никто не смотрит. А когда приходит время пускать читателей, уже не видно.
Краем глаза от своей кафедры выдачи я вижу, как на второй этаж в читальный зал поднимается Екатерина Ермолаевна. Ну да, сегодня же воскресенье. Если она и приходит, то по воскресеньям. Я внутренне сжимаюсь, потому что не знаю, что ей говорить, если мы столкнемся.
Потом меня отвлекают на дорасстановку вчерашних книг. Я люблю расстановку. Каждая книга обретает свое место, заполняет зияние, оставшееся на полке после того, как ее взяли. Это успокаивает, время без усилий движется к обеду, я почти забыл о своих утренних слезах, сейчас мне просто никак, осталось только сожаление, что я проворонил сегодняшний дар: такой замечательный день вряд ли еще повторится.
И вот тут за мной в глубину стеллажей приходит девочка-библиотекарь Марина и говорит, что меня спрашивают. Я как-то сразу понимаю, что это Екатерина Ермолаевна.
Она холодно здоровается со мной.
— У вас здесь есть где недолго побеседовать?
На втором этаже маленькая комнатка для отдыха, с плитой и телевизором. Тем, кто работает давно, в этой комнатке позволены знакомые. Но мне неловко туда ее вести. И мало ли что подумают девочки.
Я беру куртку, она одевается в гардеробе, мы выходим на улицу. Она закуривает, и курит красиво, уверенно.
— Так вы писатель? — опять спрашивает она.
Разрази, в самом деле, гром этого Женю.
— Я делаю некоторые попытки. Личность Сызранцева мне очень интересна.
Да, так неплохо.
Она молча смотрит на меня. Пожалуй, насмешливо. Может, вспоминает, как я пялился. Я не пялился.
— Возможно, у меня есть некоторые материалы о Сызранцеве, — вдруг говорит она.
Вот это неожиданность.
— Да?
— Я из Липецка, Воронеж от нас недалеко. Мой дед учился там в университете и, судя по датам, в одно время с Сызранцевым. От него остались дневники тех времен. Я читала — там упоминается какой-то студент, который пишет интересные стихи. Правда, дед называет его Клим. Но Климент и Клим — это ведь одно и то же?
— Я не знаю. Но да, возможно.
Не забыть уточнить в святцах.
— Вам это пригодится?
— А вы говорили об этом в музее?
— Нет.
— Почему?
Она молчит, смотрит на меня. Мне кажется, или она смотрит на меня с улыбкой? Затаенной.
— Сотрудники музея не произвели на меня должного впечатления.
Мне становится приятно, и я некоторое время готов ради нее на любые жертвы. Стыдно, батенька, это ведь дешевый прием. Что-то ей от меня нужно. Но что с меня взять?
Вокруг нее разливается тепло. Мне кажется, я чувствую, как она дышит, как мягко и слаженно растягиваются под ее кожей сухожилия и сокращаются мышцы, когда она поворачивает голову и поднимает руку, как непрерывная работа нейронов рождает разряды и заставляет прозрачные серые глаза скользить по мне, оценивать, улыбаться, заманивать. Я присутствую рядом с абсолютно чужеродным мне существом и не могу понять, в чем заключается ее власть надо мной. Физиологичность все же неточно. Грубая осязаемость. Не знаю, но ближе.
— Так что, вам интересно или нет? — уже немного раздраженно спрашивает она.
— Интересно, конечно! Безусловно.
— Вы можете заехать за ними. Есть где записать адрес?
У меня нет где записать