Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Для немцев мы печатали особые листовки. Я не был силен в немецком языке, как и большинство печатников. Но слово «пропуск», напечатанное на листовках не только по-немецки, а и по-русски, казалось нам почти магическим. Вот попадает такая листовка в руки к немцу, и он сразу же пойдет сдаваться в плен. Ну, а раз листовки печатаются такими огромными тиражами — значит, и война скоро кончится. Я ловил себя на мысли, что начинаю думать о конце войны.
Москва была уже не та, что шестнадцатого октября, хотя с этого дня и минуло всего каких-нибудь две недели. Обстановка на фронте, судя по сводкам, особенно не изменилась. Немцы полукольцом окружали город. Официальное осадное положение с каждым днем принимало все более суровые формы. Становилось холоднее и голоднее.
А настроение! Великая штука — настроение людей. Оно было совсем иным. Если бы кто-нибудь сказал сейчас, что немцы могут взять Москву, то его растерзали бы как вражеского провокатора. Но никто и не говорил этого, никто так не думал. Железный порядок, вернувшийся в Москву после шестнадцатого октября, изменил жизнь города — она стала по-военному нормальной.
Из Москвы эвакуировалось большинство предприятий и учреждений. И все равно людей осталось много. На месте эвакуированных заводов начинали работать сначала мастерские, а через несколько дней — и целые цехи по ремонту танков и машин, самолетов и орудий. Бывшие консервные заводы выпускали гранаты и снаряды, а там, где прежде разливали молоко, сиропы, лимонад и пиво, делали бутылки с зажигательной смесью. Самые что ни на есть научные лаборатории, вроде Центральной лаборатории автоматики, изготовляли простейшие детали для автоматов. Сотни швейных мастерских и ателье верхней одежды, которые волею судеб уже готовы были совсем закрыться месяц назад, перешли на производство обмундирования и белья для нужд фронта. Белья и особенно теплых вещей не хватало. В городе начался сбор подарков для армии. Плакаты извещали и призывали: «Теплые вещи фронту — залог победы», «Послал ли ты подарки фронтовикам?», «Защитник родины твоим теплом согрет!» Газеты печатали стихи:
Боец придет из схватки жаркой,
Седой от пыли, непогод,
И наши скромные подарки
С любовью, с радостью возьмет.
Он не забудет нас с тобою,
Заботой нашею согрет.
Силен и смел, готовый к бою,
Пойдет дорогами побед.
Работали и наркоматы. Эвакуированные почти в полном своем составе, они возникали на прежних местах — сначала отдельные представители, затем группы, а потом отделы и подглавки — для связи, согласования и просто для работы. Москва продолжала жить, а связываться с нею из Горького, Куйбышева, Свердловска, естественно, было труднее, чем с площади Ногина.
Каждое утро люди двигались на работу и каждый вечер возвращались с работы. Возвращались, чтоб, опустив маскировочные шторы в своей комнате, скудно поужинать, потом выйти на очередное ночное дежурство или отправиться ночевать в метро, если в семье есть малые дети. Двигались трамваи, автобусы и троллейбусы. Под землей бежали переполненные поезда метро. На перекрестках мигали светофоры и стояли милиционеры. По улицам и переулкам ходили военные патрули. В магазинах отоваривали карточки. Трудно было попасть в немногие действующие театры и кино: там в буфетах продавали бутерброды по коммерческим ценам. Бутерброды с сыром и любительской, настоящей любительской колбасой!
Мать снова работала. Теперь работала в солидном наркомате: там нерегулярно, но довольно часто выдавали без карточек суфле. Говорили, что так называемое молочное суфле — это эрзац на сахарине и с точки зрения здравого смысла продукт бесполезный. Но меня это мало трогало. Я любил суфле хотя бы за то, что оно начисто отбивало аппетит. После ежедневного крапивного супа и ложки пшеничной каши, которую я проглатывал в типографской столовой, суфле мне казалось роскошью.
Сегодня мать сказала по телефону, что суфле есть, и добавила:
— Если хочешь, встречай меня.
К семи вечера я был на углу площади Ногина и улицы Разина. Я ждал у подъезда наркомата. До окончания рабочего дня оставалось не более трех минут. Репродуктор на соседнем доме только объявил: «…третий сигнал дается в девятнадцать часов по московскому времени».
Передо мной лежала площадь — темная, вечерняя, слабо мерцающая голубым светом автомобильных и автобусных фар. Снега в Москве еще не было. Иногда выпадал вместе с дождем и сразу таял. А сейчас стояла прохладная, но сухая погода. Вдоль голого Ильинского сквера вверх и вниз ползли переполненные трамваи.
Мать вышла из подъезда как раз в ту минуту, когда по радио прозвучал третий, последний сигнал «проверки времени». И в ту же минуту страшной силы удар потряс землю. Столб дыма, огня и пыли взметнулся от Ильинского сквера, раздались отчаянные крики, полетели стекла и оконные рамы. Два трамвайных состава, спускавшихся к площади Ногина, перевернуло взрывной волной и бросило в сквер.
Трудно было сообразить, что случилось: бомбардировка или просто взрыв. Мы побежали по улице Разина в сторону Красной площади.
— Скорей, скорей домой! — говорила мать.
— Тогда надо обратно. Зачем сюда?
Мать остановилась:
— Да, да, обратно…
Площадь Ногина бурлила людьми. Слева вдоль сквера уже не пропускали. Справа мы с трудом пробежали метров двести…
На мостовой кровь, кровь и люди, люди! Убитые, растерзанные, раненые, живые.
— Папусенька! Папусенька! Пойдем, папусенька! Страшно! Ой, как страшно, папусенька! — кричал обезумевший мальчишка в пионерском галстуке, выбившемся из-под пальто. Он поправлял галстук и пытался поднять своего отца, но сил не хватало. Отец лежал на тротуаре с перерезанной осколкам шеей.
Грузная старуха тащила на руках раненую в ногу девочку лет шести — видимо, внучку.
— А Зоомагазин! Как же черепаха, бабушка? Ты же обещала! — билась на руках внучка.
Кричали все — дети, взрослые, мужчины, женщины. Кричали раненые и живые.
— Я не могу, не могу, пойдем назад, — шептала мать и тащила меня куда-то за рукав.
Мы побежали назад и еле пробились через цепь красноармейцев. Сквер уже окончательно оцепили. Пропускали только санитарные машины и пожарных. А санитарные машины все подъезжали и подъезжали, и выли, и вой их сливался с криками.
— Пойдем через Солянку, — продолжала тянуть меня мать.
Вдогонку нам завыла радиосирена, и голос диктора сообщил:
«Граждане! Воздушная тревога! Граждане! Воздушная тревога!»
Радио еще продолжало оповещать о воздушной тревоге, когда мы подбегали