Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Мне плевать на деньги и часы, – воздел руки Баба. – Не понимаю, что это тебе в голову взбрело… и почему «нельзя»?
– Извини, ага-сагиб, наши вещи уже упакованы. Мы все решили.
Отец вскочил с дивана. Лицо у него исказилось от горя.
– Али, разве тебе было у меня плохо? Разве я обидел когда тебя или Хасана? Ты для меня вместо брата и сам это знаешь. Как тебе не стыдно!
– Ага-сагиб, мне сейчас очень нелегко. А от твоих слов только еще тяжелее.
Губы у Али искривились, и только тут я осознал, какая черная беда свалилась на него и на нас всех, если даже на этом каменном, всегда неподвижном лице написана боль. И это я, я всему причиной! Я попытался заглянуть Али в глаза, но он стоял сгорбившись, с низко опущенной головой, и только пальцы теребили рубаху.
– Скажи мне причину! Я должен знать! – В голосе у Бабы появились умоляющие интонации.
В ответ Али не произнес ни слова, как промолчал, когда Хасан признался в краже. Что подвигло его на это, не знаю. Догадываюсь, что это Хасан упросил его не выдавать меня, когда они рыдали вдвоем у себя в домике. Какое чувство достоинства, какое самообладание!
– Ага-сагиб, отвезешь нас на автобусную станцию?
– Я тебе запрещаю! – взревел Баба. – Ты слышишь? Запрещаю!
– Прости, ага-сагиб, но ты не можешь мне ничего запретить. Я у тебя больше не работаю.
– Куда вы поедете? – Голос у отца пресекся.
– В Хазараджат.
– К двоюродному брату?
– Да. Так ты отвезешь нас на автовокзал? И тут Баба заплакал. Никогда в жизни я не видел его слез. Я даже напугался: взрослый человек – и рыдает. Позор какой.
– Прошу тебя, – проронил еще Баба, но Али уже хромал к двери, и Хасан следовал за ним.
Никогда не забуду, какая боль и мольба звучали в словах отца.
Летом в Кабуле дождь идет редко. Небо чистое и высокое, и солнце горячим утюгом печет шею. Ручейки давно пересохли, рикши поднимают целые тучи пыли. Люди, отчитав в мечети положенные десять ракатов[20]полуденной молитвы и выйдя на улицу, радуются любой тени и ждут не дождутся вечера, который принесет прохладу. Школьники в душном классе зубрят аяты из Корана, выворачивают язык на диковинных арабских словах и тайком ловят мух в кулак под нудное бормотание муллы. Горячий ветер, несущий запах нужника, крутит крошечные смерчи под одинокой баскетбольной корзиной на спортивной площадке.
А вот когда отец отвозил Али и Хасана на автостанцию, лило как из ведра. Грохотал гром, молнии сверкали на серо-стальном небе, плеск воды непривычным эхом отдавался в ушах.
– Я отвезу вас прямо в Бамиан, – предложил Баба, но Али отказался.
Целые потоки сбегали вниз по стеклу, когда я, прижавшись к раме, смотрел в окно на залитый водой двор, по которому ковылял Али, волоча за собой к машине у ворот один-единственный чемодан, заключавший в себе все их пожитки. Хасан тащил на спине перевязанные веревкой тюфяки. Ни одной игрушки он не взял с собой – они так и остались лежать на полу в их домике. У меня своя куча барахла в углу, у Хасана – своя.
Баба захлопнул крышку багажника, открыл дверь машины, нагнулся и сказал что-то Али, который уже сидел сзади. Наверное, это была последняя попытка уговорить старого слугу. Разговор длился и длился, а дождь лил и лил. Наконец Баба выпрямился, и по его сутулой спине я понял, что прежняя жизнь, единственная жизнь, которую я знал, безвозвратно ушла. Отец сел за руль, лучи фар пронзили водяную завесу. Если бы дело происходило в индийском фильме, именно сейчас я должен был бы выбежать во двор, поднимая босыми ногами тучу брызг, и задержать машину, и вытащить Хасана с заднего сиденья под дождь, и сказать ему: «Прости, прости, прости», и пролить слезы раскаяния, и крепко обнять друга. Но жизнь есть жизнь, это вам не кино, тем более индийское. Никуда я не побежал, и не зарыдал, и возле машины не появился. Автомобиль спокойно тронулся с места, свернул за угол и пропал из виду. С ним пропал и тот, для кого мое имя было первым сказанным словом. Мелькнул перед глазами его смутный размытый силуэт и исчез.
Сколько раз мы играли с Хасаном в шарики именно на этом перекрестке!
Стоило мне чуть отодвинуться от окна, и я уже ничего не видел, кроме заливающих стекло струй.
Март 1981
Напротив нас сидела молодая женщина в светло-зеленом платье. Голову ее обтягивал черный платок: ночь была зябкая. Всякий раз, когда грузовик подпрыгивал на ухабе или попадал колесом в яму, с уст ее невольно слетали слова молитвы, за каждым толчком неизменно следовало «Бисмилла»[21]. Ее муж, плотный человек в мешковатых штанах и голубой чалме, укачивал на сгибе локтя младенца, свободной рукой перебирая четки и беззвучно шевеля губами. Всего на чемоданах в кузове грузовика с брезентовым верхом сидело человек десять-двенадцать. Среди них были и мы с Бабой.
Из Кабула мы отъехали в третьем часу ночи, и мне сразу же стало нехорошо. Баба молчал, но видно было, что ему ужасно неловко за меня, особенно когда я стонал, не в силах превозмочь дурноту. Когда мужчина с четками спросил меня: «Тебя тошнит?» – а я только утвердительно кивнул в ответ, Баба даже отвернулся. Мужчина с четками постучал в окошко кабины и попросил водителя остановиться. Но сидящий за рулем Карим, смуглый сухопарый человек с мелкими чертами лица и усиками в ниточку, только головой покачал:
– Мы еще слишком близко от Кабула. Пусть потерпит.
Баба пробурчал что-то себе под нос. Я хотел извиниться перед ним, но рот мой уже заливала слюна с желчью. Пришлось откинуть брезент позади себя и на ходу свеситься за борт. За спиной у меня Баба приносил извинения попутчикам – будто морская болезнь невесть какое преступление и юноше, которому едва исполнилось восемнадцать, не годится блевать всем напоказ. А я еще дважды свешивался за борт, пока Карим не согласился остановиться – испугался, что я заблюю ему кузов. Ведь машиной он зарабатывал себе на жизнь, и неплохо, – тайно перевозил людей из занятого шурави[22]Кабула в Пакистан, где было относительно безопасно. Мы условились, что он подбросит нас до Джелалабада, это в ста семидесяти километрах к юго-востоку от Кабула, а там мы пересядем на машину его брата Тоора, у которого грузовик побольше, и он за компанию с другой партией беженцев перевезет нас через перевал Хайбер в Пешавар.