Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Миха приехал в 11 вечера, приехал вообще никакой. Сидел на сборке с четырёх часов и вот только что подняли.
Говорили про 20 лет.
23 – 15. Нас с Ванькой заказали! Всё!!! Неужели так быстро? Я не верю! Я думал, что меня просолят! Блин, Настя!!!! Я еду!
И всё как в тумане. Смотри вперёд, кот.
29.01.11.
Моя последняя дорога на КД. В 7 утра за нами придут. Я собираюсь. Столько времени ждал этого, что даже не соображаю, что со мной. Миха собирает меня в дорогу. Я подарил ему майку с рожей и надписью «2010-й год – год Джона Леннона в России».
Миха грустный очень. Теперь, говорит, лет на 25 нужно забыть про немецкий.
Всё, тетрадки тоже надо упаковывать.
Настя, я тебя люблю.
Этап. Владимирский централ
Прощай, Миха, прощай Кошкин Дом, прощай, Москва. Никогда не думал, что так уеду из этого города. Как всё странно в мире и ненужно грустно.
Как печально…
Я шёл с нашего корпуса по снегу, в летних кроссовках и смешной куртке и со смешной красной сумкой, в которую упаковал свои вещи, а Миха положил сигареты и чай. И ещё кубики и спички. Миха так же подарил мне варежки и половину шапки, шапка была двухсторонняя и её можно было вывернуть и тогда получалась длинная такая сиська, мы мойкой разрезали эту сиську напополам – получилось две шапки.
Свет фонарей и отблеск их взглядов на снегу, магические мои семь утра по московскому времени, которые преследуют всю жизнь, именно в это время что-то открывается во мне, именно в это время получается музыка и мир открывает свои неведомые штуки, именно в это время я так сильно чувствую мир. Удивительный мир.
Красная стена общего корпуса с правой стороны, запретка с левой стороны, узенькая тропинка ведущая в тюрьму, вереница автозаков возле шлюза. Суетные мусора, замёрзшие козлы с лопатами и в завершение картины Сварщик. Он идёт с общего корпуса, в жуткой шапке из неопознанного объекта, в «пальте», в каком рассекали интеллигенты 80-х, и в своих коричневых портках, и в скомканных ботинках. Сварщик лыбится, ему нравится тут ходить, он вечен, он тутошный. Он не сидит в тюрьме, поэтому смотрит на нашу процессию (мы с Ванькой, да два мусора) свысока своих психиатрических глубин.
И тут происходит чудо!
Сварщик слегка оступается, потом ловит крена влево вниз, потом пытается выравнять управление, крутит руль в сторону заноса, правая нога его едет вперёд, а левой он ещё пытается выжить, но вместо жизни получается какой-то маленький и наивный прыжок, тело сварщиково даёт назад, а голова с шапкой остаются на месте, и наконец, левая нога его не выдерживает таких сложных акробатических комбинаций и тоже едет вперёд, чем приводит в движение всё сварное тело, летящее теперь вверх и назад, подтверждая все законы физики и кинетической энергии, короче, по всем законам Гука и Господа, Сварщик летит на холодный лёд, посыпанный кое где песочком для понта. Летит, и глаза его смотрят на меня, смотрят с испугом и некоторой растерянностью. Я узнаю в нём интеллигента. Интеллигента 80-х, который вот так вот запросто «ёбнулся» на пустой и холодный лёд, просыпав из кармана карамельки и вшивые карандаши, огрызки карандашей, которые всегда таскал с собой.
Наверное он в детстве мечтал стать сварщиком, а сейчас собирает свои смешные карандаши с пустого и ненужного бутырского льда, оглядываясь на тупых продольных, которые ведут нас с Ванькой, и на нас, бывших уже своих подопечных.
Я улыбаюсь ему, он собирает карандаши, но видно, что мечтает он об электродах.
– Вот и Сварщик ёбнулся у нас на глазах, – говорит Ванька.
– Воистину.
(Джим Мориссон умер у вас на глазах, а вы все остались такими же. Летов. Конечно Летов.)
Я в детстве мечтал стать большим. Я лепил из пластилина машинки и создавал целые миры и государства, я устраивал войны и апокалипсисы, я был сам себе бог и сам себе я.
Все мои машинки попадали в аварии, все аварии заканчивались для пассажиров хреново. Человечки, которых я тоже лепил и сажал в эти машинки – умирали. Умирали страшно.
Причём многие и создавались именно для того, чтобы быть посаженными в машинку и сразу умереть, попав в жуткую аварию.
Аварии были постоянны. Авария происходила обязательно, не было ни одной единицы моей техники, которая дожила бы до старости, всё шло в лом.
С пластилином была беда, а машинки часто бились, поэтому цветные изделия перемешивались в одну большую кучу, которая приобретала никакой цвет. Он не был серым или чёрным, он просто был никаким. Мама говорила, что цвет серый, папа говорил, что чёрный. А я говорил никакой. Так у меня и до сих пор присутствует этот цвет.
А ещё зелёные коты. Весь мир зовёт их серыми, а я ору: – посмотрите, какие же они серые? Они же зелёные! И только одна Настя тоже видит, что зелёные коты.
Или вот папа Илюхи Петрова. Он видит красное зелёным, а зелёное красным. Он похож на Бонифация из мультика. И у Петрова Илюхи дома зелёный кот Юра.
Я говорю папе Илюхи Петрова: – дядь Коль, какого цвета Юра?
Жёлтого, – отвечает он без приколов.
Я говорю: – какого жёлтого? Юра зелёный!
Мама Илюхи Петрова говорит: – какой же он зелёный, он же серый!
Илюха Петров говорит: – чёрный.
Так и ходит Юра по Мурому, древнему городу, не зная, какого он на самом деле цвета, и грустно Юре, и никто с ним не играет. А не играют с ним потому, что он ёбнутый.
Он кусачий кот. Все коты, когда их гладишь и им не нравится – шипят. Ну или рычат. Ну или какие-то другие там приколы. А этот как компостер, как степлер, начинает кусать, больно и часто. Если ему к зубам присобачить нитки и запустить его кусачество – то запросто можно что-нибудь прошивать, он как швейная машинка херачит, и больно! И думаешь, ёбаный Юра, да не пойти бы тебе нахуй! И перестаёшь его гладить, и уже не хочешь с ним играть. А он грустит. Как крокодил, маленький крокодил, с которым отказываются играть зверята, потому что он их жрёт, и крокодил при этом одинок и плачет. Плачет от того, что он крокодил, а вырастая хуеет по полной программе и