Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Щедронь, прочитав это письмо, набранное по предложению Шавловского крупным шрифтом, сказал:
— Эта ваша читательница права. Мужчины на протяжении тысячелетий совершили массу глупостей. Самой большой из них, однако, будет наверняка эта последняя — открытие двери в гинецей.
Но, кроме своего озлобления, он не смог найти ни единого контраргумента, и это еще основательнее утвердило Ванду в уверенности, что ее деятельность действительно является «весомым фактором в создании новой цивилизации», как писал в рецензии на сборник статей Ян Камиль Печонтковский.
Эта деятельность, однако, вызывала не только похвалу. С разных сторон доносились возмущенные голоса, критика, насмешки вплоть до личных оскорблений. Доходило даже до указания на семитское происхождение ее отца, и в этом усматривалось «начало разрушения». Ее откровенность и простоту в обсуждении сексуальных проблем называли разнузданностью, половой распущенностью, эксгибиционизмом и эротоманией. Ее выступления за гласность в подходе к одной из самых важных сторон жизни, какой является половая жизнь, ханжи-святоши свели к увлечению ее порнографией, вопили, что она хочет превратить весь мир в публичный дом.
На выпады на столь низком уровне Ванда отвечала презрительным молчанием и снисходила до полемики только с атаками, выдержанными если не в изысканной вежливости, то, по крайней мере, в приличной форме.
Во всяком случае, как похвалы энтузиастов и сторонников, так и нападки врагов принесли ей несомненную выгоду — популярность. В интеллектуальных и дружеских сферах, среди широкой массы читающей общественности, среди завсегдатаев кафе и театров не было никого, кто бы не знал Ванду Щедронь. Где бы она ни появлялась, вслед слышала: «Смотри, это Щедронь!»
Она ничем не выказывала то удовольствие, которое ощущала при этом. Она просто не могла понять Дзевановского, который, когда его узнавали, злился и старался спрятаться. Никто же не требовал от него, чтобы он показывал, что услышал брошенную вполголоса фразу. А бывая в обществе Ванды, он постоянно подвергался этому.
— Мне претит популярность, — говорил он, — до такой степени, что я бы не показывался с тобой в общественных местах, если бы… ну, просто если бы не физическая потребность видеть тебя, когда ты смотришь на мужчину. Это очень… возбуждает.
— Что же особенного ты находишь в моем взгляде? — поинтересовалась она вскользь, зная, что снова услышит о себе что-то новое.
— Знаешь картину Семирадского: торговец приводит старому сенатору невольницу, чтобы продать. Так вот ты смотришь на каждого встреченного тобой мужчину взглядом того сенатора: оцениваешь. В нем есть холодный расчет покупателя и любезность, сознание легкости приобретения и возбужденное воображение, контролирующее возможную стоимость объекта. Это не заигрывание, не кокетство, словом, не предложение готовности, а смелая и вызывающая оценка товара.
Ванда рассмеялась своим тихим смехом.
— И это тебе доставляет удовольствие?
— Я этого не сказал. Возбуждение не всегда приятно.
— Значит, что-то из репертуара «Прекрасного рогоносца», — сделала она заключение.
С того времени чаще и более откровенно она присматривалась к мужчинам. Будучи достаточно привлекательной, она не опасалась неприятной реакции, а признаки смущения, которые она не раз отмечала у избранных жертв, поддерживали ее в состоянии непрерывной эмоциональной женственности, которое в ее статьях звучало неуловимой дразнящей нотой. Она как огня остерегалась всего, что могло бы приклеить к ней ужасную этикетку мужлана, усатой мускулистой бабы, эмансипантки эпохи пани Латтер. Напротив, она подчеркивала свою женственность не только путем частого употребления глаголов в соответствующей форме, но и пользуясь любым случаем, рассказывая о каком-нибудь мужчине, чтобы отметить, что смотрит на него глазами не только рецензента, но и женщины.
Сам процесс осознания, что свобода и вкус, с каким она затрагивала смелые темы, должен у представителей мужского пола ассоциироваться с мыслью, что статья вышла из-под пера молодой и пристойной женщины, действовал на нее, как допинг. Единственной все-таки неприятной стороной этой ее деятельности было постоянное ухудшение отношений с матерью. Пани Гражина не могла простить Ванде не только направления ее публицистики, но и «бесстыдной, компрометирующей каждую женщину» формы. С каждой статьей усугублялись противоречия их взглядов и исчезали остатки той сентиментальности, которой, правда, у них никогда не было слишком много. И если Ванда в свои редкие встречи с матерью не начинала дискуссию в свою защиту, то только потому, что дискуссия с пани Гражиной была невозможна вообще. Щедронь как-то заметил:
— Твоя мать о самых ничтожных вещах говорит тоном проповедника и с такой уверенностью, что любое возражение выглядело бы не высказыванием иного мнения, а дерзостью.
С братом отношения Ванды не изменились, а точнее — просто не было никаких отношений. Она считала Кубу добродушным глупцом, он, в свою очередь, не скрывал, что сестра до некоторой степени истеричка. Когда время от времени кто-нибудь из знакомых показывал ему статью Ванды (сам он читал только сообщения о сенсационных процессах и криминальную беллетристику), он активно выказывал недовольство, кричал, что «это черт знает что», и появлялся у сестры с видом старшего брата, который пришел ее вразумлять:
— Так что у тебя слышно? — холодно начинал он, хмуря брови и грозно посматривая в окно.
Ванду это забавляло, и она говорила:
— Я рада тебя видеть. Мне как раз хотелось узнать, как обстоят дела с моей рентой. Где-то у меня, кажется, записано, что ты уже задолжал за четырнадцать месяцев.
Тогда Куба начинал жаловаться па тяжелые времена, на то, что все воруют, что налоговые органы просто с ума посходили, и собирался уходить. Прощаясь, снова хмурил брови и примирительным топом говорил:
— А ты, Вандочка, знаешь… ну, ты не это… Зачем тебе?
— О чем ты?
— Ну, ты пишешь…
— Тебя прислала мама?
— Что, опять! — возмущался Куба и поспешно добавлял: — Успокойся. Сделай это для меня.
— Почему для тебя? — спрашивала она с безжалостной наивностью.
— Ну… потому что вообще… Хотя поговорим об этом в другой раз. Сейчас я страшно спешу.
И выходил как можно скорее, а спустя несколько дней Ванда узнавала у Жермены, что Куба, вернувшись домой, торжественно заявил.
— Был у Ванды и поговорил с ней.
— И что она тебе сказала? — недоверчиво спрашивала Гражина.
— Мне кажется, что в ней заговорило благоразумие.
На этом начинались и заканчивались отношения Ванды с Польной улицей. Что касается Жермены, то она не поощряла, но и не осуждала деятельность Ванды. Она не читала ее сочинений, так как на это у нее не было времени, а, встречаясь, ограничивалась несколькими фразами или представлением Ванде какого-нибудь молодого человека, который «обязательно хотел познакомиться с известной пани Щедронь». Кроме того, Жермена не чувствовала себя членом семьи Шерманов и, кажется, всегда рассматривала ее как временную остановку во время путешествия. Сейчас она разводилась с Кубой из-за кого-то иного, и в «Колхиде» придумали шутку: