Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Зарыдав, Фульвия положила свою голову на плечо обнявшего ее брата.
— Бедная девушка! — сказал ей Эмилий. — И тебе готовится участь, постигшая милую, несчастную Арету. Ах, Фульвия! Мне жаль тебя, искренне жаль.
— Эмилий! — прошептала она, слабо улыбнувшись.
— Будь тверда сердцем, дитя мое! — вмешался Брут. — Мы спасем тебя.
— Луций, — продолжала Фульвия, — если надежды не будет, пронзи мое сердце твоей рукой любящего брата, чтобы мне не быть рабой ненавистного, развратного человека, который недавно из-за пустяков убил свою жену.
— У Туллии много наемников, — заметил Валерий — но и у нас есть немало друзей с мечами в руках.
Фульвия и Спурий удалились.
Вечные светила стали бледнеть, ночь кончалась. На небе узкой полоской зажглась утренняя зорька. В лесу зачирикали птички, а над полем, видневшимся вдали за просекой, взвился жаворонок с веселым пением высоко над зеленеющими всходами пшеницы.
Слышно стало мычание скота в деревне, топот коз, бегущих на утренний водопой к речке.
Это был час, в который светлый Гелиос надевает венец и садится в солнечную колесницу, а румяная Аврора (заря) встречается со своим возлюбленным Астреем, властителем звезд.
Внимание разговаривающих привлекло странное тихое пение. Они увидели знаменитую сивиллу.
За рекой, полузакрытая туманом, стояла старуха, настолько стройная и величественная, какими обыкновенные женщины преклонного возраста не бывают, — высокого роста, одетая в длинное белое платье. В левой руке она держала толстый свиток папируса, а правой опиралась на посох странного вида, полный украшений волшебного значения.
Ее густые седые волосы опускались почти до земли, и, казалось, никогда ничья рука не чесала и не заплетала их, а ветер украсил, впутав в них поблекшие листья.
Сивилла неподвижно стояла над рекой, глядя на ее тихие воды, как бы всматриваясь в грядущее.
Голосом, непохожим на голос живых, она пела тихо, монотонно. Однако все могли ясно понять каждое ее слово:
Это был молодой голос, но в искусной обработке после долговременных упражнений при врожденной способности, артистически верно подражавший тону глубоко преклонного возраста, только без дрожания и одышки.
Слышавшие не удивились этому.
По их верованиям, у Кумской волшебницы состарилось только тело — ее внешность, а внутренняя жизненность, к которой ими причислялся и голос, как зрение и слух, — все это сохранило бодрость молодости, потому что иначе сивилла не могла бы быть бессмертной.
Самые умные из тогдашних римлян не додумывались до разъяснения того, насколько такое верование удобно грекам — агентам Дельфийского оракула для поручения роли сивиллы каждой женщине, годной на то.
Пропев свою таинственно-загадочную песнь, которая благодаря туманности смысла во всяком случае должна была сбыться, сивилла медленно перешла мелководную речку и заговорила нараспев речитативом, уже не прорицая, а возвещая о своем прибытии:
Не знавший, как и все, что проскрипты, служащие агентами Дельфийского оракула, постоянно следят за всем происходящим у Тарквиния лично, переодеваясь в разные костюмы, и через других, и что, таким образом, сивилла прибыла вовсе не из далеких Кум, где жила совсем другая старуха, — не знавший всего этого Брут, проникнутый благоговением, заговорил:
— Великая возвестительница воли бессмертных, что угодно тебе?
А Валерий еще благоговейнее стал просить ее, как уже просил дорогой, где встретился со Спурием:
— Великая сивилла; укроти ярый гнев Туллии, спаси моего друга!.. Сыны Рима навсегда останутся благодарны, если лучезарный Аполлон твоими устами возвестит спасение невинному.
Не удостоив ни одним взглядом ни того ни другого, сивилла подошла к прочим, также стоявшим на коленях, и, подняв свой посох над Эмилием, заговорила:
— Великая возвестительница воли богов, поведай нам яснее, какая участь суждена этому юноше? — спросил Брут.
Сивилла ответила нараспев:
Эмилий украдкой робко посмотрел на волшебницу и едва удержался от крика удивления — на поднятой руке сивиллы он приметил длинный рубец от давнего глубокого пореза, виденный им на белой, красивой руке Ютурны, однажды свалившейся с дерева подле беседки в саду и расцарапавшей руку о гвоздь, — на руке, весьма непохожей на эту желтую, жилистую, хотя и не худую руку старухи.