Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А если бы я закончил Политехническую школу первым, тогда…
— Что?
Я замолчал. Речь шла не о том, что я собираюсь сделать со своей жизнью, а что женщина сделает с моей. И я не понимал, что у моей подруги было предчувствие совсем другого «меня» и совсем других «нас» в том мире, чьё наступление она неясно ощущала, когда, прячась в моих объятиях, шептала, что «будет землетрясение».
Эскадроны кавалеристов с саблями и знамёнами с песней проехали через Гродек, отправляясь занимать позиции на немецкой границе.
Говорили, что видный офицер французского генерального штаба приехал для инспекции укреплений Хелма и провозгласил их «достойными, в некоторых отношениях, нашей линии Мажино».
Почти каждую неделю Ханс фон Шведе тайно пересекал запретную границу на своём красивом сером коне, чтобы провести несколько дней с кузенами. Я знал, что он рискует карьерой и даже жизнью, чтобы увидеть Лилу. Он рассказал нам, что караульные стреляли в него, один раз с польской стороны, другой — с немецкой. Я с трудом переносил его присутствие и ещё хуже дружеское отношение к нему Лилы. Они совершали в лесу длительные прогулки верхом. Я не понимал этого аристократического братания во время драки: мне казалось, что это отсутствие принципов. Я шёл в музыкальный салон, где Бруно целыми днями упражнялся за роялем. Он готовился к поездке в Англию, так как был приглашён на Шопеновский конкурс в Эдинбурге. Англия тоже старалась в эти гибельные дни оказать Польше поддержку своей спокойной мощью.
— Я не понимаю, как Броницкие принимают у себя человека, который вот-вот будет офицером во вражеской армии, — говорил я ему, бросаясь в кресло.
— Стать врагами всегда успеешь, старина.
— Ты, Бруно, когда-нибудь помрёшь от мягкости, терпимости и кротости.
— Ну что ж, в общем, это неплохая смерть.
Мне не суждено было забыть эту минуту. Не суждено забыть эти длинные пальцы на клавишах, это нежное лицо под спутанными волосами. Когда судьба сдала свои карты, ничто не предвещало того, что случится: видно, карта Бруно выпала из другой колоды. Судьба иногда играет с закрытыми глазами.
Лето начинало выдыхаться. Было всё время облачно и туманно; солнце едва появлялось на горизонте; сосны больше молчали, их ветви пропитались морской сыростью. Наступило время безветрия в предвидении бурь равноденствия. Появились бабочки, которых мы раньше не видели, бархатисто-коричневые и тёмные, крупнее и тяжелее летних бабочек. Лила лежала в моих объятиях, и никогда ещё я не ощущал с такой силой своего присутствия в её молчании.
— Будет о чём вспомнить, — говорила она.
Из всего времени суток худшим врагом для меня были пять часов вечера, потому что воздух становился слишком холодным и песок слишком влажным. Надо было вставать, расставаться, разделяться надвое. Была ещё последняя хорошая минута, когда Лила натягивала на нас одеяло и немного сильнее прижималась ко мне, чтобы было теплее. К половине шестого море сразу старело, его голос казался более ворчливым, более недовольным. Тени накрывали нас взмахами своих туманных крыльев. Последнее объятие, пока голос Лилы не замрёт на её губах, полуоткрытых и неподвижных; её расширившиеся глаза застывали; её сердце медленно успокаивалось у меня на груди. Я был ещё настолько глуп, чтобы чувствовать себя при этом творцом, гордым своей силой. Это чванство исчезло, когда я понял, что моя любовь к Лиле не может ни примириться с какими бы то ни было рамками, ни ограничиться сексом и что ощущение нераздельности всё время растёт, в то время как всё остальное съёживается.
— Что с тобой будет, когда мы расстанемся, Людо?
— Я сдохну.
— Не говори глупостей.
— Я буду подыхать пятьдесят, восемьдесят лет, не знаю. Флери живут долго, так что можешь быть спокойна: я буду думать о тебе, далее если ты покинешь меня.
Я был уверен, что сохраню её, и не знал ещё, насколько смехотворным было то, на что опиралась моя уверенность. В этой уверенности в своей мужественности отражалась вся наивная гордыня моих восемнадцати лет. Каждый раз, как я прислушивался к её стону, я говорил себе, что это моя заслуга и что никто не может сделать лучше. Конечно, это были последние проявления моей подростковой наивности.
— Не знаю, надо ли мне и дальше быть с тобой, Людо. Я хочу остаться собой.
Я молчал. Пусть она продолжает «искать себя» — она найдёт только меня. Вокруг нас сгущалась тьма; крики чаек доносились издалека и походили уже на воспоминания.
— Ты не права, дорогая. Моё будущее обеспечено. Благодаря престижу дяди я почти уверен, что получу хорошее место в почтовом ведомстве в Клери и ты сможешь наконец узнать настоящую жизнь.
Она засмеялась:
— Так, теперь в ход пошла классовая борьба. Дело совсем не в этом, Людо.
— А в чём дело? В Хансе?
— Не будь вульгарным.
— Ты меня любишь, да или нет?
— Я тебя люблю, но это ещё не всё. Я не хочу стать твоей половиной. Знаешь это ужасное выражение? «Где моя половина?» «Вы не видели мою половину?» Я хочу, встретив тебя через пять, через десять лет, почувствовать удар в сердце. Но если ты будешь возвращаться домой каждый вечер целые годы, удара в сердце не будет, будут только звонки в дверь…
Она откинула одеяло и встала. Иногда мне ещё случается спрашивать себя, что сталось с этим старым одеялом из Закопане. Я оставил его там, потому что мы должны были вернуться, но мы не вернулись.
Двадцать седьмого июля, за десять дней до моего отъезда, специальный поезд привёз из Варшавы Геничку Броницкую в сопровождении командующего Польскими вооружёнными силами — самого маршала Рыдз-Смиглы, человека с выбритым черепом и свирепыми густыми бровями; он проводил всё своё время за мольбертом, рисуя тонкие нежные акварели. То был знаменитый «уикенд доверия», событие, которое восхваляли все газеты: следовало продемонстрировать миру спокойствие, с каким главнокомандующий смотрел в будущее, в то время как из Берлина доносились истерические вопли Гитлера. Фотография маршала, мирно сидящего посреди «коридора» и рисующего свои акварели, была перепечатана с восхищёнными комментариями английской и французской прессой. Среди остальных гостей, привезённых Геничкой из Варшавы, были: знаменитая ясновидящая, актёр, которого нам представили как «величайшего Гамлета всех времён», и молодой писатель, первый роман которого вот-вот должны были перевести на все языки. Ясновидящую попросили прочесть в хрустальном шаре наше будущее, что она и сделала, но отказалась сообщить нам результаты, ибо, принимая во внимание нашу молодость, было бы пагубным побудить нас к пассивности, открыв нам уже полностью вычерченную для нас дорогу в жизни. Зато она без колебаний предсказала маршалу Рыдз-Смиглы победу польской армии над гитлеровской гидрой, сопроводив это предсказание несколько туманным замечанием: «Но в конце концов всё кончится хорошо». Ханс, приехавший накануне в замок, скромно оставался в своей комнате на протяжении всего «уикенда доверия», как его называла пресса. Маршал уехал поездом в тот же вечер в компании «величайшего Гамлета всех времён», после того как по окончании обеда этот последний прочёл нам с неподдельной искренностью «Быть или не быть» из знаменитого монолога, что, будучи очень уместным, довольно плохо согласовалось с духом оптимизма, который должен был проявлять каждый. Что касается молодого автора, то он сидел среди нас с отрешённым видом, рассматривая свои ногти и порой улыбаясь немного снисходительно, когда Геничка пыталась поговорить о литературе: это была священная область, которую он не собирался опошлять банальностью светских высказываний. Через день он исчез: его выпроводили рано утром после «инцидента», имевшего место в парной бане для слуг. Конкретное содержание «инцидента» обходили молчанием, но в результате его писателю подбили глаз, а между садовником Валенты и госпожой Броницкой состоялся неприятный разговор, во время которого Геничка пробовала объяснить садовнику, что «таланту следует прощать некоторые заблуждения и не сердиться». Это был несчастный во всех отношениях уикенд, так как обнаружилась пропажа шести золотых тарелок, а также миниатюры Беллини[23]и картины Лонги[24]из маленького голубого салона госпожи Броницкой. Сперва подозрение пало на уехавшую накануне ясновидящую, ибо Геничка не могла решиться обвинить литературу. Можно представить себе моё потрясение, когда в понедельник вечером, открыв шкаф, чтобы взять рубашку, я обнаружил в нём картину Лонги, миниатюру Беллини и шесть золотых тарелок в шляпной картонке. С минуту я стоял не понимая, но украденные вещи действительно были здесь, в моём шкафу, и причина, по которой их сюда положили, внезапно открылась мне молниеносным откровением ужаса: кто-то хотел меня обесчестить. Мне не понадобилось много времени, чтобы найти имя единственного врага, способного строить такие козни, — немец! Гнусный, но ловкий способ избавиться от нормандского мужлана, виновного в непростительном преступлении быть любимым Лилой.