Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Люди не любят ворон, а я наоборот…» (стр. 104).
«Я не слышал, чтобы кто-то специально выращивал тмин. Лишь собирают по обочинам. Я тоже собираю и даю роженицам, чтобы было молоко. А мази из него замешиваю от перенапряжения нервов…»
«Далее я отправился в Подгород. Подножие холма Паланок затянуто кучерявыми полосами винниц. Снизу кажется, что они возносят замок-каштель, обнесенный высоким каменным забором…» (стр. 112).
С тем я начал день, с тем и пришел к Поросникам. С завалинки глядела на меня косым глазом носатая баба в черном. Еще та ворона. У такой нутро не сразу и разгадаешь, чем дышит — гортанью или жабрами. Я выдал себя: такой-то, пришел с тем-то.
«Слышала я, ходите, людей тревожите. Мало им своего горя. Еще и душу рвете…»
«Ничьи души я не неволю. Коль не имеете что рассказать или не хотите, на том до свидания».
«Мне нечего скрывать. Я и ей изо дня в день говорила: побойся Бога, девка, с огнем играешь. Где это слыхано, чтобы девка на выданье крутила целой гурьбой парней! Я ей не родная мать, мачеха, да редкая старшина так убивается по неразумному дитятку. Отравила мне сердце потаскуха. Напасть, ежели родится хорошенькое, а на передок слабенькое. Недаром говорят: пригожа на личко — мокрая гузичка… Как за той сучкой мужики таскались. Всем кому не лень давала. Ни одного не оттолкнула. И из нашего сурдика бегали, и пришлые с базара, и стражники с каштеля[109], и писарчук один являлся… Я говорила: крути-верти им головы, пока тебе не скрутят. Останешься сама, как перст. А жена безмужняя — как крапива истоптанная. Думаете, мои стенания помогали? Да где там! Породу не переломишь. У нее и матица, баяли, левым путем промышляла. Люди не слепые, у кривого няня и кривой матери и дочь кривая… Такая напасть рода. И я должна была приобщиться. Девка, девка, заслужила себе наказание, а нам позор… Не буду врать, был один фраир[110] из доброго двора. На кузнеца учился. Ухаживал за ней, влюбился. А она им, как ряндой[111], помыкала туда-сюда. Говорит: ты подкову, может, и способен выковать, но не мое счастье… Слышите? У парня совсем сердце упало. И вот вам! Выследил на мосту жандарма, который терся возле нее, и взял его в оборот. А кулаки железные — кузнец! Мало того, толкнул несчастного в реку. Едва живого вытащили. Должны были судить, да кто-то выкупил его. Какая-то зажиточная родственница. Забрали забияку в войско. Тем и спасся. Анница ходила, как туча, а потом совсем пустилась во все тяжкие. Видать, тянулось и у нее к нему сердце, а знак ему не подавала. Зато другим почти навязывала себя. Только ленивый не лез…»
Я слушал. У бабы рот без ворот, как помело. Ангелы Господни, избавьте от таких! Аввакум рассказывал, как в одной старой храмине увидел на стене «узду для сварливых». Ею в старину пресекали болтовню ярым дуроляпам. Ныне им живется полегче…
«Ее ли я не молила, — дальше чесала Пороснячка. — Ее ли я не заклинала: потеряешь цвет, Анница-косица, а что обретешь? Потеряла все, что могла. А свое получила… Не надо было шить такие глубокие жеби[112] на рубахе. Ой, не надо… Сопливой девчонкой уже бегала на вечерницы. Мудрые девушки берегут гонор[113], а наша Анница как бы невзначай веретено уронит, чтобы кто-нибудь подхватил. За это ему полагается оплата — горсть семечек. Сует в девичью пазуху руку, а жеб с семечками низко. Пока доберешься, не только сиськи облапаешь, но и другие лакомства… Целым строем за этим стояли охотники, ждали своего… Ой, не надо было так их угощать. Ой, не стоило в Тминное поле бегать по ночам. Сладкий тмин, да горька отрыжка… Смертельная. Согрешила не только в жизни, но и в смерти».
Вступить в беседу баба не давала. Да и охоты не было. Пороснячка еще орала свое, а я уже схватился за плетень. Провожала меня одинокая мальва у изгороди. Высокая, дородная, но какая-то безрадостная, бледная, будто в печали по своему кратковременному цвету.
Под ногами чавкало, земля не успела принять воды утреннего ливня. Грозу я ждал еще с вечера — второй день рыл кучки крот в саду. И первые майские громыхания обрушились ранним утром, тучи затянули серым платом горизонт, слились с рекой. Молнии писали по небу огненными кнутами. Гроза как неожиданно набежала, так и затихла, постелив промытую праздничную тишину. Теперь ее рвали колокола с обоих берегов. Один праздничный, а другой — задушный. И вороны над выгоном предвещали то же самое — смерть.
Я не ворон, однако взял от них повадку замечать нужные вещи. Они из них собирают свое гнездо. Как я теперь — свое гнездо находок? Что-то и мне блеснуло из сплетен желчной мачехи? Падчерица, огонь-девка, обожглась любовью. Знамо, те, кто морочит головы многим, любят одного. И ковальчук ее любил, подрался из-за нее с жандармом. Очень смелый поступок — поднять руку на королевского стража. И кто-то откупил его от наказания… Кто и почему? Парня спасает солдатчина — а это двадцать пять лет службы. Чего ждать Аннице? Растоптанная судьба… Как поле Тминное. Интересно, что за поле такое?
Митро Железный, одетый празднично, встретил меня в воротах.
«Будь здоров с праздником!» — поклонился я.
«Спасибочки. Чтоб каждый день праздник, а в воскресенье празднество».
В глазах его светилось устоявшееся дружелюбие. По глазам вспомнил я мужчину. Все способен изменить у нас возраст, только не глаза. Они остаются неизменными от рождения. Тот знакомый взгляд из давнего-давнего лета теперь опять грел меня. Целые дни проводили мы на Латорице. Я сын рыбаря и просвирницы, а он — сын пономаря. Глушили пескарей и запекали на камышевых вертелах, собирали из камней укрепления, копали под берегом норы и купались до медного звона в ушах. Я ему про это напомнил.
«Да мы с тобой еще и дальние родственники, — подхватил Митро. — Наши бабы в одной реке портянки стирали».
«Да, и под одним солнцем сушили…»
Тяжело от веселого переходить к печальному, но что поделаешь. Он знал, с чем я пришел, а я не знал, с чего начать. Из воловника слышался капризный рев.
«Я не вовремя тебя беспокою, Митро. Пора кормить скотину».
«Какая скотина, Мафтейка. Остались мы, как сироты, с одной телочкой. Да и та дышит на ладан. Давно бы погибла, кабы не Моньчина соль. Кого цепью бьют, а кого бедой…»
«Да что за оказия?»
«Такая, что язык не повернется сказать. Началось с кур, яйца потеряли. Слепнут, куняют и опрокидываются. И уже не встают. За ними гуси, зоб опухает — и конец. Тогда начали зайцы лысеть. От них мало толку, больше игры. Монька их очень любила. Вскочит утром и бегом жать команичку[114] своим ухачам. И вот тебе на — облезли, как бубен. Брюшки надулись, за одну ночь пали. Монька в рев, по христианской душе так не голосят… А это еще не беда, лишь начало беды. Чешет нечисть бороду — уступи. Упала свинья на колени, а за ней — поросенок. Затем козы пали, овцы начали хрипеть. Я бегаю по двору как сумасшедший, кого-то дорезаю, кого-то закапываю. А Монька надо мной стонет, как канюк в засуху. Она у нас сердобольная. Была… Опустел двор, и не поет, и не мычит. На хлев боимся даже глянуть. Два вола там, бычок, телка, коровка, как ласточка. Царство наше. И что ты думаешь, потянулась и туда напасть. Ая, клещ голое тело найдет… Перестала скотина брать корм, ревет, грустит, то ложится, то встает, и потом одно за другим — цяп, и все. Я не мог на это глядеть, душа рвалась. Монька в сарае небось и спала, помогала, чем знала. Как-то говорит мне: «Нянь, я знаю, кто нам поможет». А глазенки горят безумно. Схватила кабатину[115] и побежала. Без возврата… Баба Кутачка на другой день пришла с узелком. Сказала, что Монька в сумерках сунула ей в руки: «Передайте моим — это лекарство для скота». Головка соли там была. Прозрачная такая соль и острая, как стекло. Даю лизать телочке. Это, видать, и держит еще ее на свете. А жива ли Монька, никому не ведомо…»