Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И тут Страхов неожиданно вспомнил, что Александр Сергеевич Пушкин, которого всю жизнь боготворил Достоевский, умер 29 января. Федор Михайлович Достоевский скончался 28 января. Два гения русской литературы умерли почти день в день, и в этом есть какое-то особое знамение…
Вот как следовало бы начать некролог.
Но нельзя ни в коем случае соединять эти два имени. Этого он хотел, Достоевский, еще на Пушкинских празднествах. Но, слава Богу, после его речи, после празднеств очухались от его колдовства, сбросили с себя его магнетизм; да, он умел магнетизировать, умел! Этот его негромкий голос, слышимый, однако, даже в огромных залах, завораживал, притягивал к себе, – именно магнетизировал!
Тетради… Эта – последняя, эти – семидесятых годов. Какая, однако, Анна Григорьевна педантка – успела разложить все по годам… Или кто другой до меня тетради смотрел? Кажется, Победоносцев собирался? Узнать…
Пение мешает. Забрать тетради и уйти к черту. Ого! В тетрадочках-то и мысли, и наброски, и планы – вроде как дневник. Тут весь он сидит…
«К этому пункту придраться и спросить: пресеклись ли убийства и преступления. Лорис-Меликов уничтожил ли злую волю?» (Гольденберг.)
Ага, политика. И о министре внутренних дел, и о преступнике, который повесился в камере…
«Исплясанные темы»…
Умел же словечки выковыривать!
«Семинарист. Кто таков. Семинарист проклятый, атеист дешевый».
Кого же это он имел в виду?
Сердце Николая Николаевича дрогнуло, потому что он был сам когда-то семинаристом.
«Современный человек. И мстит за все обиды, которые ему никто не сделал и не думает делать».
Это совершенно в его стиле… Опять поют… И душно. Нет, надо уйти и взять тетради с собой. А даст ли она?
В столовой кучкой стояли Гайдебуров, Григорович, Комаров, еще несколько хорошо знакомых Страхову литераторов, издателей. Виссарион Виссарионович Комаров, редактор «Санкт-Петербургских ведомостей», перехватил Страхова.
– Я от имени Александро-Невской Лавры. Они предлагают любое место безвозмездно, о чем я уже сообщил Анне Григорьевне, – а сам глаз не спускал с тетрадей, которые Страхов крепко прижимал к себе. – Интересно, Николай Николаевич? – Он показал глазами на тетради.
– Да, интересно, – ответил Страхов, – не сомневайтесь, Виссарион Виссарионович, для вас будет изложено…
– Благодарю, – ответил чуть не резво Комаров. – Глядите, Абаза явился… Да с каким важным видом…
– Вероятно, он с сообщением. Он же не только председатель комитета цензуры, но и гофмейстер двора его величества…
Николай Саввич Абаза действительно был с поручением.
Позвали Анну Григорьевну.
Абаза выразил соболезнование, потом раскрыл прекрасную кожаную папку и вынул оттуда большой запечатанный конверт.
– Письмо вам от министра финансов, Анна Григорьевна, – сказал он. – За услуги, оказанные вашим покойным мужем русской литературе, вам нераздельно с детьми назначается государем императором ежегодная пенсия в две тысячи рублей.
Анна Григорьевна взяла письмо. Говорить она уже почти не могла и только поклонилась. Потом быстро пошла к кабинету, но остановилась на пороге как вкопанная.
– Феде хотела сказать… Обрадовать его…
Она бы упала, если бы ее не подхватили.
Николай Николаевич понял, что не время сейчас говорить о тетрадях, и вернулся в Петину каморку. Он принялся листать тетради и прочел немало интересного.
На одной из страниц он увидел приписку – мелкий бисер Достоевского, какой он любил иногда оставлять на полях или прямо поперек текста. Сам текст был о Золя, заметки о романе «Чрево Парижа». Приписка вряд ли была интересной, как и сама запись, и Николай Николаевич эту страничку пролистнул. Но что-то такое заставило его вернуться к этой страничке – любопытство, может быть, какое возникает в нас, когда мы видим что-то написанное не совсем разборчиво… Тогда, хоть и понимаешь, что тут тебе интереса мало, а может быть, и совсем нет, читаешь с особым вниманием…
Николай Николаевич стал вчитываться в приписку:
«Н. Н. С. Как критик очень похож на ту сваху у Пушкина в балладе “Жених”, о которой говорится:
Она сидит за пирогомИ речь ведет обиняком.Пироги жизни наш критик очень любил и теперь служит в двух видных в литературном отношении местах, а в статьях своих говорил обиняком, по поводу, кружил кругом, не касаясь сердцевины. Литературная карьера дала ему 4-х читателей, я думаю, не больше, и жажду славы. Он сидит на мягком, кушать любит индеек, и не своих, а за чужим столом. В старости и достигнув 2-х мест, эти литераторы, столь ничего не сделавшие, начинают вдруг мечтать о славе и потому становятся необычайно обидчивыми. Это придает уже вполне дурацкий вид, и еще немного, они уже переделываются совсем в дураков – и так на всю жизнь».
Ах, мерзавец! Вот, значит, что! Мерзавец, а еще считался другом, соратником… Господи, я задыхаюсь… Это тут воздух такой… Нет, надо дочитать до конца…
«…Главное – в этом самолюбии играют роль не только литератора, сочинителя трех-четырех скучненьких брошюрок и целого ряда обиняковых критик, напечатанных где-то и когда-то, но и 2 казенных места. Смешно, но истина. Чистейшая семинарская черта. Происхождение никуда не спрячешь. Никакого гражданского чувства и долга, никакого негодования к какой-нибудь гадости, а, напротив, он и сам делает гадости; несмотря на свой строго нравственный вид, втайне сладострастен и за какую-нибудь жирную грубо-сладострастную пакость готов продать всех и всё, и гражданский долг, которого не ощущает, и работу, до которой ему всё равно, и идеал, которого у него не бывает, не потому, что он не верит в идеал, а из-за грубой коры болезни, из-за которой не может ничего чувствовать. Я еще больше потом поговорю об этих литературных типах наших. Их надо обличать и обнаруживать неустанно».
Мерзавец, другого названия ему нет… Мерзавец!
Страхов достал платок и вытер пот. Руки дрожали, губы пересохли. При всей своей степенности, неторопливости, размеренности жизни и поступков сейчас ему хотелось вскочить, изорвать тетрадь, сжечь ее, наконец, – то есть поступить таким образом, каким поступали герои этого писателя…
Яков Богданович фон Бретцель научил его по-особому дышать, если ощущаешь дурноту или головокружение. Именно так начал дышать Николай Николаевич, но ничто не помогло. Тогда он понял, что спасти его может только одно – скорее надо уйти отсюда, пробежаться по морозным улицам… Только так можно хоть немного остыть…
Он вышел из комнатки, отдал тетради Анне Григорьевне, поклонился той кучке людей, откуда ему кивнул Комаров, и стал пробиваться к черному ходу, через который выходили люди. Двигались медленно, его толкали, и он закрывал глаза, чтобы не сказать дерзость, чтобы не ударить кого-нибудь.
– Что с вами? Вам плохо? – услышал он почти над самым ухом. Спрашивал какой-то незнакомый господин, из важных. – У меня карета, я подвезу, если хотите.
– Не на-до, – раздельно сказал он. – Мне не-об-хо-ди-мо пройтись.
– Как изволите. – Человек сел в карету и дал знак кучеру.
Когда карета отъехала, Страхов понял, с кем говорил столь непочтительно: это был великий князь Константин.
Господи, как он