Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Возможно, это бедственное состояние, – писал Пеги, – которое давит на нас более, чем когда-либо, обязывает не сдаваться. Человек никогда не должен сдаваться. Тем более что мы находимся в столь серьезном, столь изолированном и столь угрожающем положении и что страна определенно в руках врага».
Те, кто знает Кеннета Пэтчена, поймет, что я отождествляю его позицию с позицией Пеги. Возможно, не найти более различные индивидуальности, чем эти два человека. Возможно, у них вообще нет ничего общего, кроме этого отказа проглатывать ложь, этого отказа сдаваться даже в чернейший час. Не знаю никакого другого американца, который бы так же упорно настаивал, что враг находится у каждого внутри. Если Пэтчен отказывается играть по общим правилам, то не потому, что побежден, но потому, что никогда не признавал фантомов, созданных страхом и замешательством, которых люди называют «врагом». Он знает: враг человека – сам человек. Он бунтует из любви, не из ненависти. С его темпераментом, с его любовью к искренности, его приверженностью истине, разве он не имеет все основания говорить, что у него «нет выбора», кроме как бунтовать? Разве мы видим его в одной шеренге с мятежниками, которые просто жаждут свергнуть тех, кто наверху, чтобы самим захватить власть? Нет, мы видим его одиноким, в крохотном домишке, прикованным болезнью к постели, неистово ворочающимся с боку на бок, как в железной клетке. И это действительно самая настоящая клетка. Ему достаточно каждое утро открыть глаза, чтобы осознать свою беспомощность. Он не мог бы сдаться, даже если бы захотел: ему некому сдаваться, кроме смерти. Он лежит с широко открытыми глазами на краю пропасти. Мир, приговоривший его к заключению, спит крепким сном. Он с яростью понимает, что его освобождение зависит не от признания широких масс, но от крушения мира, который душит его.
Не он ли сказал: «Положение человеческих существ безнадежно»? В «Альбионе Мунлайте» это отчаяние выражено в высшей степени художественно: «Хочу быть ковром в борделе». Так, перефразируя Миро, люди, загипнотизированные звездами, могут спокойно ходить по музыке земли, изборожденной рытвинами[86]. Так мы можем распрощаться с нашим атавистическим другом – поэтом, обреченным жить в мире, который никогда не был, никогда не будет миром «цветов, рожденных сияющими утробами». Ибо цветы всегда будут рождаться и утробы всегда будут сиять, особенно когда поэт проклят. Для него зверь – это всегда число, пейзаж – звездный, время и место творения – здесь и сейчас. Он движется в «круге очевидных судеб», властелин темного царства, порочимый, гонимый и покинутый всеми при свете дня.
Вновь приближается ночь. И вновь «темное царство» открывает нам свои красоты. В середине этого двадцатого столетия все мы без исключения перешли реку людских слез. У нас нет ни отцов, ни матерей, ни братьев, ни сестер. Мы вернулись к животному состоянию.
«Я усыпил язык», – сказал Джойс. Да! а теперь усыпляют и совесть.
Биг-Сур, Калифорния
июнь – июль 1946 г.
Меня часто спрашивают: «Если бы у вас была возможность прожить жизнь заново, сделали бы вы то-то или то-то?» Подразумевая – совершил бы я снова те же ошибки? Что до les amours[88] – не уверен. Но вот акварели – тут я отвечаю утвердительно. Потому что, рисуя акварели, я научился одной важной вещи: не заботиться о конечном результате, не относиться слишком серьезно к тому, что получится. Мы не обязаны каждый день выдавать по шедевру. Главное – взять кисть и писать, а не создавать шедевры. Даже Творцу, когда Он создал эту совершенную Вселенную, пришлось научиться не слишком сильно переживать из-за того, что у него вышло. Впрочем, сотворив Человека, он надолго обеспечил себе головную боль.
И Человек, достигнув желаемого или, если хотите, состояния блаженства, перестает играть в Творца. Я имею в виду, что он больше не чувствует необходимости рисовать, писать картины, изображать посредством слов или музыки то, что видит вокруг. Он может воспринимать вещи такими, какие они есть. Он обнаруживает, просто глядя на мир непредвзятым взглядом, что все существующее – шедевр. Зачем писать картины? Для кого? Наслаждайся тем, что видишь. Этого вполне достаточно. Тот, кто способен на такое, – подлинный художник. Мы же, остальные, кому необходимо на всем, к чему прикасаемся, ставить свое имя, – просто подражатели. Мы подражаем настоящим волшебникам. Ибо, хотя мы и делаем вид, что учим других видеть, слышать, понимать и чувствовать, на деле бóльшую часть времени мы тешим собственное «я». Мы не желаем уподобляться безымянным строителям соборов. Нет, нам хочется видеть свое имя, начертанное сияющим неоном. И мы никогда не отказываемся брать деньги за свои труды. Даже когда нам уже нечего больше сказать, мы продолжаем сочинять стихи и романы, писать картины, петь, танцевать, норовя непременно быть в центре внимания.
Вот и я туда же со своими акварелями – и своим именем, напечатанным крупным шрифтом. Еще один грешник. Еще одно «я». Должен сознаться, для меня большое удовольствие разглядывать их. Не стану лицемерить и скажу: «Надеюсь, вы тоже получаете удовольствие». Pour moi, c’est un fait accompli, c’est tout[89]. Двадцать лет мне пришлось дожидаться, чтобы увидеть альбом своих акварелей. Если быть откровенным, то я рассчитывал, что издатель воспроизведет их, может, штук пятьдесят или сто, а не примерно дюжину. Но, как говорится, лучше хоть что-то, чем ничего.
Самое замечательное во всем этом, что теперь не придется дожидаться смерти. Я могу видеть их сейчас, ici-bas[90], – грешник, бездельник и мот, а не ангел или призрак. Это уже кое-что. Взгляни я на них иными глазами, возможно, они преподали бы мне урок настоящей скромности.
В одном я уверен: теперь, когда моя мечта осуществилась, все, что бы я отныне ни делал, я буду делать с еще большим удовольствием. Я совершенно не стремлюсь стать искусным художником. Я просто хочу рисовать – рисовать без конца, даже если, возможно, совершаю этим преступление против Святого Духа. Чем ближе к могиле, тем больше у меня становится свободного времени. Теперь нет ничего такого, что было бы важно для меня – так, как было важно когда-то. Я могу отклониться вправо или влево без риска опрокинуть лодку. Могу и сойти с курса, ежели пожелаю, потому что не плыву к точно заданной цели. Как те двое прелестных бродяг из пьесы Беккета «В ожидании Годо», которые раз от разу повторяют: