Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Тэ-экс-с… – протянул начальник, оглядывая сквозь прищуренный глаза открывшуюся ему картину погрома. – Шумим, значит, и императорских указов не соблюдаем. Гардемарин? – спросил он у юноши, и, не дожидаясь ответа, сам себе ответил:
– Гардемарин. А то, что курсантам морской школы высочайшим императорским повелением запрещено посещать кабаки, трактиры и прочие тому подобные места, слыхал?
– Слыхал.
– Пожалуйте, сударь. Доставим вас к вашему начальству для наложения наказания.
– Я…
Юноша принял очень воинственный вид, и караул, заметив это, сгрудился возле него поплотнее. Не исключено, что в трактире могла завязаться вторая драка, на этот раз с куда более серьезными последствиями, но тут, к удивлению Савелия, какая-то сила подхватила его старшего товарища с лавки и бросила к начальнику караула.
– Ох, господин хороший, простите, не знаю, как величать вас, дозвольте сказать. Не наказывайте вы его, бог с ним. Барич это мой, Микита Андреевич, барыни моей единственный сынок. Я ему письмо, вишь, из дому привез, так он на радостях меня в трактир, значит, и повез, чтобы я, значит, угостился. А сам-то Микита ни-ни, и усов в водке не обмочит, и в дверь не войдет, где подносят, ну ее, говорит, проклятую! Привез меня, значит, в трактир-то – а вы не удивляйтесь, господин хороший, что барич меня самолично подвез, я ж вашего Питербурха-то не знаю, а Микиту-то Андрееча с младых ногтей вырастил, дядька я его, пока в мореходную школу из дома не проводили, все ходил за мальчонком. Привез он меня в трактир, а тут на него и налетели, ворье поганое. Он, Микита-то наш, дюже горячий. Вот оно и началось, и пошло, и пошло. Ан он-то не виноват, как есть не виноват, вот и товарищ мой, что на лавке сидит, подтвердить может. Отпустите вы Микитку, господин хороший, бог с ним. А за беспокойство примите. Я, чай, понимаю, что служба. Примите за беспокойство, как бы от моей барыни взяли. Один он, чай, у нее сынок.
Слова из Ермолая сыпались горохом, мужичонка стал сам на себя не похож: вертелся, юлил, подпрыгивал, робко дотрагивался до рукава начальника караула и даже пытался заглянуть ему в глаза. А когда сказал «примите», в заскорузлой, черной от работы крестьянской руке появилась некая бумажка. Бумажка была большая, но в несколько раз сложенная, и бумажка эта сама, будто живая, вползла за обшлаг караульного мундира и затаилась там, являя миру только крошечный треугольный кончик.
Начальник караула глянул на этот кончик, усмехнулся, заправил его поглубже и, не говоря ни слова, развернулся к выходу. Стуча сапогами, все четверо караульных покинули трактир.
– Ну, брат, спасибо. Выручил ты меня. Не на шутку выручил: погнали бы меня из гардемаринов, на этот раз точно бы погнали, – весело обратился к Ермолаю кудрявый юноша. – Сколько сунул-то ему?
Ермолай ответил.
– Тю! – присвистнул гардемарин. – Да на такие деньги ты мог бы корову себе купить! Ты что, брат, святой?
– Не. И деньги, господин ты мой хороший, у нас вон с Савелием чуть не последние были, – спокойно ответил мужик, поглаживая бороду.
– Ну, брат, спасибо, конечно, однако не жди, что скоро отдам. Я, брат, сам нынче бессребреник. Раньше Покровов батя с имения и не пришлет мне ничего.
– А ты по-другому отдай, – хитро блеснув глазами, сказал Ильин.
– Как это «по-другому»?
– А как у нас в деревне делают, на пересчет. Взял у меня кум, положим, мешок пшаницы, пришел год отдавать – а пшаница у него не родилась. Я тогда, положим, говорю – кабысь так, отдавай гречей, только гречи выходит-то не мешок, а три. Он туда-сюда, а деваться некуда. Нашел гречу, привез.
Гардемарин внимательно посмотрел на мужика и вдруг громко расхохотался.
– А ты, брат, как я погляжу, не простой лапотник. Когда меня у этого жука, караульного, выкупал, – свою, значит, мысль имел?
– Есть мысль, – охотно согласился Савелий.
– Ну, пошли. Как там у вас в деревне говорят? Долг платежом красен? Пошли.
Гардемарин увел обоих мужиков на постоялый двор, который был почище и потише давешнего кабака. Там, в огороженной дощатыми перегородками клетушке, присев рядом с Савелием на застланные лоскутным одеялом полати, он и выслушал просьбу мужиков.
– Обратиться-то то больше не к кому, – пояснил ему Савелий. – Оттого и выручили тебя, что форма на тебе не обычная, а, чай, императорского войска. Нам до самой императрицы добраться надо, а с такой формой, чай, тебя и в Зимнем послушают.
– Форма-то формой, да только наш брат, гардемарин, не больно-то в царские покои вхож, – задумчиво ответил ему «спасенный» юноша. – А впрочем, ты погоди. Повезло тебе, брат, что на благодарного человека нарвался. Я добра не забываю. Аудиенции у императрицы обещать не стану, а бумагу какую через канцелярию запущу. Есть у меня там маленькая зацепка. Ихний писарь мне намедни сорок рублей в карты продул и до сих пор, шельма, не отдает, говорит – нету.
Посовещавшись, мужики согласились составить бумагу. Поскольку оба были, конечно, неграмотные, на следующий день гардемарин отвел их к своему знакомому писарю, который в счет уплаты сорокарублевого долга взялся не только составить бумагу по всем дворцовым правилам, но и проследить, чтобы этот документ «ушел» вверх по дворцовой лестнице и предстал пред сиятельные очи.
Вот как получилось, что через каких-нибудь два месяца Екатерина Вторая держала в руках «письменное рукоприкладство» крестьян Московской губернии Ермолая Ильина и Савелия Мартынова. В «рукоприкладстве» было сказано, что:
– крестьяне Ильин и Мартынов знают за своей хозяйкой, московской помещицей Дарьей Салтыковой, «смертоубийственные и весьма немаловажныя креминальные дела»;
– указанная помещица за последние пять лет погубила в своем имении более ста душ, в связи с чем челобитчики Христом-Богом просили императрицу «от смертных губительств и немилосердных бесчеловечных мучительств защитить» крепостной народ, имевший несчастье проживать в салтыковском имении. «Токмо у одного раба твоего, Ермолая Ильина, оная помещица загубила три жены, самолично рукоприкладствуя и смертным мукам без вины подвергая»;
– напоследок мужики просили Екатерину не выдавать их барыне, особо подчеркивая, что в этом случае их ждет в имении Салтыковой лютая смерть.
В России всегда били крепостных, нередко забивали их до смерти, но количество жертв, указанных в донесении Ильина и Мартынова, насторожило даже императрицу. По ее повелению из Канцелярии Ея Императорского Величества донос поступил на рассмотрение и принятие решения в Правительствующий Сенат, оттуда – в юстиц-коллегию, где первого октября и был принят в производство.
Вести дело было поручено следователю Степану Волкову. Этот человек не имел ни денег, ни связей, а кроме того, пребывал в весьма незначительном чине. Все говорило за то, что «дело Салтыковой», о котором уже начали судачить в Москве и Петербурге, будет в конце концов спущено на тормозах – в пользу этого говорило и то, что Салтыкова, обладая многочисленной знатной родней, сумела натравить ее и на Волкова, и на юстиц-коллегию в целом.