Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Окуджава много писал о той войне, на которой побывал. И она у него, даже в одном из самых известных, дошедших до школьных утренников стихотворений, – “подлая”. Его взгляд противоречил громоподобному парадному канону и потому совсем не просто пробивал себе дорогу, но все-таки пробивал. Он показывал бесчеловечность войны – и очеловечивал, поселял в ней того самого простого маленького юного солдатика, “школяра”. Примерно такого, какой получился у Олега Даля в “Жене, Женечке и «Катюше»” (1967), где Окуджава был соавтором сценария.
Та война, конечно, еще и победа, и со строчной, и с заглавной букв. И нет стихотворения, где эмоция той войны и той победы была бы представлена в более концентрированном виде, чем в “Нам нужна одна победа”. Но песню эту, в силу чрезмерной ее популярности, превратили в клише и победный марш, а она не про это. Как невозможно втиснуть в радостно-праздничный канон и сам великий фильм Андрея Смирнова “Белорусский вокзал” (1970).
Приходится только удивляться, как это все пропускала цензура. Как она, скажем, пропустила детскую военную повесть “Фронт приходит к нам”, опубликованную “Детской литературой” в 1967-м в мягкой обложке стотысячным тиражом с замечательными графическими иллюстрациями Анатолия Иткина? Повесть про мальчиков, бежавших на фронт. (История типичная: так в 1943-м мой четырнадцатилетний отец и его лучший друг пытались бежать на войну родину защищать.) Про мальчиков, перепутавших поезд и вернувшихся в родной город, но как раз тогда, когда туда вошли немцы, – потому-то и “фронт приходит к нам”. И как-то не по-детски, не парадно-бравурно завершалась эта повесть ощущением ужаса и тревоги: “И снова ударил глухой разрыв. И снова лист полетел с дерева. Это уже, кажется, последний лист. И снова звезда упала… А может быть, это была вовсе и не звезда, а ракета”. Война – это страшно.
Так вот, о голосе Булата Шалвовича. Прошло уже более четверти века с тех пор, как он умер. Голоса его почти не слышно. Он забывается. Памятник, как иной предмет интерьера, не забывается – его просто перестают замечать. И вот как раз тогда, когда нация привыкла разговаривать почти исключительно на повышенных тонах, а грохот, лязг, децибелы не дают нам прислушаться к самим себе, особенно не хватает тихого голоса Окуджавы. Его война, его Победа были очень интимными, человеческими и человечными. На его войне “сержант Петров, поджав коленки, / как новорожденный лежит”. То ли спит неодолимым окопным сном, то ли погиб. Главное, что он – человек, а не масса.
За Окуджаву, за его сержанта Петрова, за “школяра”, за гвардии рядового Женю Колышкина, за связистку Женечку Земляникину, за медсестру Раечку из “Белорусского вокзала” стоило выпить в День Победы. И вспомнить голос Булата Шалвовича:
Слишком много всяких танков, всяких пушек
и солдат.
И военные оркестры слишком яростно гремят,
и седые генералы, хоть и сами пули льют, —
но за скорые победы с наслажденьем водку пьют.
Я один. А их так много, и они горды собой,
и военные оркестры заглушают голос мой.
Прерванный “Диснейленд Холокоста”
Виктор Некрасов привлекал в большей степени как личность, не как писатель. “В окопах Сталинграда” – многократно начатая, но так и не дочитанная книга. Заметки этого “туриста с тросточкой” – лишь для раздражения советской власти, музейный образец истории советской литературы. “Кира Георгиевна” – чудесная, какая-то очень московская, с четкой географией, прочерченной от Сивцева Вражка до переулков, идущих от улицы Горького, повесть, где есть все приметы, следы, визуальные образы места и времени. Как и, наверное, писательские уступки. На полках – перестроечные издания Некрасова: сборник из серии “Популярная библиотека” в те годы очень активного издательства “Книжная палата”, два “худлитовских” собрания повестей и рассказов, в том числе рассыпающаяся из-за высохшего клея книга с тремя повестями. Тогда стало модно публиковать возвращаемых широкой публике писателей в сборниках в мягкой обложке.
На рубеже 1982 и 1983 годов в издательстве “Художественная литература” готовилось издание трехтомного собрания сочинений Евгения Евтушенко, поэта обласканного и битого, но признанного и эмблематичного. В том смысле, что он был эмблемой советской гражданственной поэзии (“Поэт в России больше, чем поэт” и т. п.). Значение и вес этой эмблематичности были столь велики, что Евгению Александровичу прощались даже строки “Танки идут по Праге, танки идут по правде, которая не газета” и стихотворение “Наследники Сталина”, а раздражительный Иосиф Бродский говорил, согласно широко распространенному апокрифу, что “если Евтушенко против колхозов, то я за”. Впрочем, ситуация в издательстве оказалась более чем деликатная и характерная для режимов, где самоцензура могла соревноваться в сдерживающем эффекте с прямой цензурой.
К тому времени уже более двадцати лет не печаталось знаменитое стихотворение Евтушенко “Бабий Яр”. В двухтомнике того же “Худлита” 1980 года его нет. Издательство соглашалось опубликовать стихотворение памяти расстрела в овраге Бабий Яр под Киевом, где за два дня, 29 и 30 сентября 1941 года, были уничтожены почти 34 тысячи евреев, но иезуитским образом – со “стыдной” авторской сноской о “геноциде” Израиля в отношении палестинцев.
В книге воспоминаний “Волчий паспорт” Евтушенко описывал свои сомнения и выкладывал аргументы “за” и “против”. Те, что “за”, пересилили: выросло целое поколение, которое вообще не знало, что такое Бабий Яр. В сноске это объяснялось. Как и отмечалось, что “фашизм применял по отношению к еврейскому народу политику геноцида. Сейчас трагический парадокс истории заключается в том, что израильское правительство прибегло к политике геноцида по отношению к палестинцам”.
В конце концов, не в первый раз приходилось идти на уступки: к своему “Бабьему Яру” в 1962 году поэт был вынужден приделать несколько строк, больше напоминавших рифмованные каденции передовицы “Правды”, потому что иначе не состоялось бы исполнение симфонии № 13 Дмитрия Шостаковича на стихи Евтушенко.
Сама же публикация стихотворения 19 сентября 1961 года обросла легендами. Евтушенко представлял дело так: “Бабий Яр” произвел столь масштабное впечатление на редакторат “Литературной газеты”, что, несмотря на возможную взрывную негативную реакцию верхов, стихотворение пошло в номер сразу же. Все риски взял на себя главред “Литературки” Валерий Косолапов, позднее вошедший в литературно-политическую историю тем, что в