Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Булат Шалвович Окуджава родился 9 мая, а умер 12 июня – в этом можно было бы усмотреть некий “празднично-датский” символизм, хотя нет в нашей литературе фигуры, которая до такой степени, деликатно извинившись, ускользала бы от символов. И упрощений тоже: интеллектуалы-снобы не прощали ему “Возьмемся за руки, друзья”, противники советского режима были не удовлетворены тем, что он не был катакомбным антисоветским писателем (хотя и публиковался в тамиздате), а жесткая привязка, как говорят в справочниках, “поэта и барда” к шестидесятым и Арбату мешала разглядеть второй, третий и более глубокие слои его творчества. Все это вместе создавало препятствия для того, чтобы расслышать столько раз слышанный голос.
Мемориализация Окуджавы – в силу его популярности опять же, больше советской, чем постсоветской, – тоже привязана к Арбату. Памятник работы Георгия Франгуляна рядом с бывшим магазином “Диета” очень неплох, хотя и занимает слишком много места для поэта камерного, с тихим голосом. Но неплох он, возможно, потому, что сам герой обладал нетипичной внешностью, а его худоба и сутулость любой памятник сделают узнаваемым. Этого достаточно для туристов на пешеходной улице и “семейств”, снимающихся “на фоне”, которые слышали пару песен Окуджавы. Едва ли это привело бы в восторг поэта, не любившего такого рода суеты.
А уж если вспомнить, что он резко восставал против превращения Арбата в пешеходную улицу… Но что ж тут сделаешь – памятник, так сказать, принадлежит народу.
Про народ Окуджава написал много горьких слов. И про тех, кто вершил злодейства от имени народа и за него. Еще в 1975-м Булат Шалвович сочинил “Письмо к маме”, начинавшееся со строк “Ты сидишь на нарах…”. Там и про солдатика, и про “следователя юного”, и про конвоира (“Он тебя прикладом, он тебя пинком…”), и про вождя (“Он не доверяет больше никому, / словно сам построил для себя тюрьму”): “Прости его (солдатика, следователя, конвоира, вождя. – А. К.), мама: он не виноват, / он себе на душу греха не берет – / он не за себя ведь – он за весь народ”. Это страшное стихотворение – про неодолимую силу конформизма, оправдываемого интересами “народа”.
Памятник Окуджаве – это памятник селебрити, памятник памятнику, герою. А Булата Шалвовича всегда били за “дегероизацию”. И он был первым, кто дегероизировал войну, показав на ней человека, нормального, молодого, сожалеющего о непрожитой жизни, сражающегося за Родину, но не желающего умирать; войну, где хочется только есть и спать, где страшно погибнуть. За это его, начиная с “Будь здоров, школяр” (1961), повести, опубликованной в “Тарусских страницах”, и били.
Чего нет в памятнике, так это лица Окуджавы. Впрочем, скульптор не виноват – в камне такое лицо не передать.
Мой ныне покойный друг Илюша Мильштейн обладал счастливой привилегией – Окуджава многократно и охотно, в разные годы, давал ему интервью. И вот про лицо поэта, не годящееся для памятника, Илья как-то написал: “У него было удивительное лицо: по-детски доверчивые глаза и презрительные, насмешливые губы. В глазах отражался поэт, каким он был задуман – чистым, возвышенным и романтичным. Над жесткими складками у рта потрудились люди и годы. Так соединились в его стихах и мелодиях неповторимые интонации голоса и те несоединимые черты: беспечность и страдание, наивность и тоска, беззащитность и мудрость”.
Илья писал, что для поколения, точнее, для нескольких поколений Окуджава был богом. Это утверждение нуждается в поправке: богом для части поколения(й). Богами действительно оказывались именно те, чей голос можно было запечатлеть на пленке: Галич, Высоцкий и, несколько в другом жанре, Мамардашвили. Разные измерения бытия тех лет, очень разные по темпераменту и узнаваемые голоса.
А голос Окуджавы был тихий. Голос топчущегося в прихожей застенчивого и деликатного интеллигента, разговаривающего исключительно на “вы”, перепутавшего век. Ничего не навязывающий, иногда удивленный, иногда – просто грустно констатирующий. И об этом мы еще поговорим. А пока – про (частично) поколенческого бога.
У Окуджавы были политические пристрастия. Он был классический либерал и демократ. Но поскольку и в этом лагере есть множество течений, определение нуждается в уточнении. Он поддержал подавление красно-коричневого мятежа в 1993-м в “письме 42-х”. Тогда Окуджава поддержал, пожалуй, свою власть, потому что к ней принадлежали Егор Гайдар и Анатолий Чубайс, с которыми он общался, на которых надеялся и держал за своих. А для их генерации он и был богом. В этих кругах его знали наизусть. И пели – “Пиратскую лирическую”, “Старинную солдатскую”, каноническую молитву поколения “Надежды маленький оркестрик”.
Тех же, кто противостоял власти в октябре 1993-го, он считал фашистами, тех, кто поддерживал мятежников, – толпой. Это из стихотворения 1995 года “Мне русские милы из давней прозы…”: “И с грустью озираю землю эту, / где злоба и пальба, / мне кажется, что русских вовсе нету, / а вместо них – толпа”.
В одном из итоговых стихотворений (а стихи пошли чередой как раз после 1993-го, и в них было столько горечи и разочарования во всем) “Меня удручают размеры страны проживания” (1995) о том же истерическом “патриотизме” Булат Шалвович писал: “А то ведь послушать: хмельное, орущее, дикое, / одетое в бархат и в золото, в прах и рванье – / гордится величьем! / И все-таки слово «великое» / относится больше к размерам, чем к сути ее”.
Окуджава – жесткий антисталинист. Причем в двух смыслах: он был против собственно сталинского режима, который проехался по его семье (“Собрался к маме – умерла, / к