Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но куда же идти?
Куда-то ж ведет эта узкая лесная дорожка…
Вот они и пошли туда.
Через несколько минут дорожка вдруг подвела. Огибая сырую лощину, она круто повернула влево, как раз туда, откуда всего слышнее был огонь. На юге тоже гремело. Свободным оставался покуда только восток. А на востоке, равнодушное к этой горстке людей, распростерлось поросшее кустарником болото.
— С конем здесь не пройдешь, — сказал Середа.
Он расседлал коня, седло на всякий случай закинул в кусты, затем, как дома, на гречаницком выгоне, снял и уздечку. Со щелчком, как хозяин, закончивший сев, хлестнул коня уздечкой по хвосту и почти весело крикнул:
— Гоп, сивый!.. Все, войне конец!..
Нелепая мысль, что там, за ними, все погибло, была впервые высказана вслух.
Видно, для того, чтобы подкрепить ее, Середа протянул товарищам руку с окровавленным пальцем.
— Перевяжите кто-нибудь, — сказал он.
Женька удивленно посмотрел на него, помолчал, а потом здоровой рукой вынул из кармана платок:
— Возьми. Он еще вроде чистый.
4
Они пробирались на восток по болоту, заросшему кустами. Прыгали по кочкарнику, оступались на хлипких, подплывших кочках, проваливались, падали, увязали, выбирались снова и снова упорно двигались вперед.
Первым шел маленький коренастый Середа. За ним спокойно, широко шагал всегда молчаливый Федорин Иван, худой женатый мужчина. Он нес два автомата — Женькин и свой. За Иваном спешила Лида. За Лидой — самый младший, высокий, еще по-юношески сутулившийся Женька. Простреленная рука висела на перевязи. Кое-как, наспех перевязанная рана все еще — чувствовал он — кровоточила, а кисть свисала из бинта, как перебитое крыло. Брови под линялой армейской пилоткой были насуплены, черные глаза смотрели мрачно, — не только от боли.
Стрельба и разрывы мин и снарядов стали понемногу утихать, отдаляться на запад. Слышнее были разрывы бомб. Несколько раз над болотом, загоняя партизан и Лиду в кусты, низко гудел бомбовоз или тарахтел похожий на стрекозу самолет-разведчик.
Тяжелей всех было Лиде. Прыгать с кочки на кочку с ребенком, сохранять равновесие с занятыми руками, падать так, чтобы не ушибить дочурку, и вставать вместе с ней — слишком много для нее.
Уже два раза Федорин Иван останавливался и говорил:
— Дай, может, я понесу.
И два раза она отвечала:
— Ничего. Ты иди.
Между тем солнце перевалило за полдень. Мать сама не почувствовала бы, что с утра ее томит жажда, что она голодна, — сама не вспомнила бы, так напомнили об этом груди. Верочка сосет и плачет: пропало молоко. Кроме того, малышка никак не могла понять, зачем ей терпеть все эти неприятности. Ее протест выражался одним ребячьим способом — плачем, который никак было не остановить. Она то стихала порой, утомленная или успокоенная более легкой дорогой, то опять заходилась криком. Мать прижимала ее к себе, целовала, уговаривала и попрекала, как большую, плакала даже со злости, а потом, снова представив себе, что может случиться с этой светлой маленькой головкой, целовала дочку еще горячей, просила у нее прощения…
Изо всех сил стараясь не отстать от мужчин, Лида была вся внимание, боясь услышать страшные слова о том, до чего может довести их этот плач… Она старалась поймать первый взгляд укора и злобы. Хотелось забраться в каждую из этих трех душ, чтобы наверное и как можно скорее узнать, что они, хлопцы, думают…
Правда, они покуда молчали.
Говорил один Середа.
Он вдруг стал вроде бы командиром. Он взялся провести их туда, где, по его словам, есть совершенно надежное убежище. Путь туда известен только ему одному. Их деревня Гречаники — все лесовики, только и жили с заработков в лесу.
— Туда, браток, — говорит он, — даже бабуля Ганна не доберется. За этим самым бабским живокостом[5]. Меня отец-покойник научил. При Польше не так, а вот в сороковом, когда Советы уже пришли, вот тогда, браток, начал я зашибать копейку. Мы ее тогда по-культурному начали называть: авиабереза. А то раньше — просто по-деревенски: чечетка, и все. Про нас с Иваном Соболем даже газетка писала: стахановцы.
Он рассказывает о той березе-чечетке, из которой делают что-то такое для самолетов. Она растет там, в самой глуши, куда другие могут пробраться только зимой, когда замерзнет болото. Где-то на одном из тех болотных островов, где фашистам не найти Верочки. Только бы он, Середа, не заблудился. Только бы дитятко молчало…
«Ой, мамочка, опять!.. Опять споткнулась, упала, уперлась одной рукой, чтобы встать. А рука сквозь траву ушла в грязь по самый локоть… Спасибо тебе, Иван, снова ты помог. А малышка опять заплакала. Ах, да тише ты, тише, горе мое!..»
— Кабы я не знал дороги, не повел бы, — бубнит впереди все тот же голос. — Доведу. Там мы как у бога за пазухой просидим. Вот только музыки у нас слишком много. Услышат немцы — и конец. Беда.
— Ну, да тише ты, тише, дочушка…
Женька молча шел за Лидой, перемогая боль, молча слушал плач малышки, бесконечное гудение Середы и думал:
«Почему он так крикнул Сивке: «Все, войне конец!» А палец, который он даже с каким-то удовольствием нам показал?.. Почему он, этот вояка, насильно вытащенный недавно из хаты, этот вахлак, теперь вдруг оказался в начальниках? Он проведет и спрячет… Только вот Лида ему мешает. И даже не Лида, а Верочка… Почему он забыл и об убитых друзьях, и о том, что сегодня творится в деревнях, — сколько наших отцов, ребятишек и девушек расстреляно или сожжено с утра? Может, Шурка совсем не убит, а только ранен? Может, ему сейчас надевают на шею веревку, а он, как всегда, спокойный, собирает последние силы, чтобы плюнуть в глаза палачам? А где товарищи, вся бригада?..»
…Под вечер путь им преградила речка. Она была неширокая. Середа нашел хворостину, стал мерить глубину. Нельзя было даже понять, где начинается дно: хворостина уходит и уходит… Нашли неподалеку ствол сухой осины, лежавшей еще с зимы. Перекинули — как раз хватило. Проверить, выдержит ли, пошел Федорин Иван. Он разулся на всякий случай и оставил оружие. Перешел, выдержала. Тогда пошел Середа с автоматами. Женька остался последним, потому что Лида стояла сбоку, выжидая.
— Дашь, может, Верочку мне, — сказал он. — Ты же измучилась.
А она как-то странно на него посмотрела и только сказала:
— Иди.
— Да что ты, Лида?
Она повторила так же:
— Иди. — А потом прибавила! — Да куда тебе, Женя! Пройди хоть один.
Перейдя на ту сторону, Женька стоял и, бледный, молча смотрел то на босые, черные ноги женщины,