Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Клеман, у которого внезапно возникло желании поскорее уйти, выпрямился. Никто больше не мог помочь этому несчастному. Мальчик твердо решил не рассказывать ни одной живой душе о своей находке, иначе ему пришлось бы вновь проделывать этот путь, указывая дорогу людям бальи. И тут его поразила одна несообразность. У мужчины были волосы средней длины. Некогда они, безусловно, были светло-каштановыми, хотя судить об этом было трудно, поскольку они слиплись от грязи, растительных остатков и кишели паразитами. И все же на макушке можно было еще различить след от небольшой тонзуры. Волосы отрасли, но, тем не менее, недостаточно, чтобы скрыть след бритвы цирюльника. Кем же он был? Церковником или одним из тех образованных людей, которые носили тонзуры из благочестия и желания искупить грехи?
Любопытство пересилило дурноту, вызванную близостью гниющих останков. Клеман вытряхнул из мешка покойного хлебные крошки и травы и надел его на правую руку. Защищенный этой импровизированной перчаткой, он осторожно снял зловонные лохмотья, прикрывавшие мужчину. Пот ручьем лился по лицу мальчика, заливал ему глаза. Однако тошнота, мучавшая его некоторое время, уступила место возбуждению. Теперь миазмы не досаждали ему. Он отбивался от насекомых, потревоженных его вторжением в самый разгар пира, прогонял их рукой в перчатке, исследуя каждый сантиметр трупа. Почему этот несчастный был так бедно одет, если речь шла об образованном человеке? Почему он был не в рясе, если речь шла о монахе? Он путешествовал пешком? Откуда он шел? Как он умер? Был ли он убит на этой лужайке, или его сюда принесли после того, как жгли огнем в другом месте? К сожалению, состояние его кистей, загрубевших, как старая кожа, не позволяло Клеману понять, были ли покойник ученым или крестьянином. Ничто, ни один предмет, ни одна особенность, если не считать тонзуры, не могли помочь Клеману. Ограбили ли его? До или после смерти? И вдруг одна очевидная подробность бросилась ему в глаза: волосы на теле, еще сохранившиеся на коже, изъеденной червями, и волосы на предплечьях. Они были нетронутыми, хотя и перепачканными. На разорванной в клочья одежде не было следов подпаливания. Человека не жгли, иначе они сгорели бы до того, как жгучее пламя охватило кожу. Клеман с трудом перевернул массивное тело на спину, чуть не упав под его весом. Он осторожно оторвал грубую ткань, прилипшую к животу. В чреве покойного копошились беловатые личинки. И только тогда Клеман заметил в примятой траве, на которой лежал мужчина, небольшую ямку, диаметр которой не превышал диаметр монеты. Можно было подумать, что кто-то воткнул палец в рыхлую землю. Клеман осторожно разгреб почву. Под несколькими сантиметрами травы и земли лежала печать. Он соскоблил с медали воск и стал ее разглядывать. Во рту у Клемана пересохло. Кольцо «ловца человеков»! Папская печать. Клеман был в этом уверен, поскольку видел ее в библиотеке Клэре. Но кто этот человек? Переодетый эмиссар Папы? Пытался ли он перед смертью зарыть печать, чтобы спрятать ее от посторонних глаз? Что произошло с личным посланием,[40]которое эта печать скрывала? Отдал ли он его в аббатство Клэре, единственную крупную религиозную конгрегацию в этих краях? Мальчик внимательно осмотрел землю в непосредственной близости от ямки. Что это за метка рядом с ямкой? Какая-то буква. Клеман лег на живот и слегка дунул на сухую пыль, покрывавшую букву. Он увидел четкую, немного выгнутую черточку, начинавшую m или и, а может быть, прописные В или D. Нет, чуть ниже была маленькая горизонтальная палочка… Е? Да нет же, никаких сомнений, это была А. Не отдавая себе отчета в своих действиях, Клеман затер букву пальцами, полностью ее уничтожив. Он задержался еще на несколько секунд, чтобы засыпать ямку, скрывавшую печать.
Что означала эта буква А? Шла ли речь о начальной букве имени или фамилии? Имени его убийцы? Дорогого ему человека, к которому он шел, чтобы предупредить? Покойный хотел подать знак тем, кто его обнаружит? Если это так, значит, он умер на этой лужайке, и его агония была продолжительной, поскольку он сумел спрятать печать и оставить знак.
Клеман заставил смолкнуть множество вопросов, гудевших в его мозгу. Надо было уходить, причем быстро. Если речь шла о столь важном посланнике, вполне вероятно, что его искали, или же искали письмо, которое он нес. Люди бальи были способны на все, лишь бы угодить своему начальнику и графу д'Отону, своему господину, не говоря уже о Папе. На все. Они даже были готовы поджарить на огне невинного ребенка, лишь бы потом их оставили в покое.
Клеман положил печать в мешок и стремительно пошел прочь.
Некая тень проскользнула за пилонами маленькой часовни, неприлично зашуршав юбками. Брат Бернар ужинал в обществе Аньес в перерыве между службами.
Мабиль была довольна собой. Дама де Суарси сказала, что хочет отблагодарить своего доброго каноника, и служанка приготовила настоящий праздничный ужин. Шесть перемен, ни больше ни меньше. После закуски, представлявшей собой ассорти из свежих фруктов, кислота которых способствовала пищеварению, подали суп с миндальным молочком. Для третьей перемены служанка выбрала перепелов, зажаренных на вертеле и политых соусом, щедро приправленным черным перцем. Эта невыносимая Аньес де Суарси так манерничала за столом, будто поглощение маленьких птичек потребовало от нее огромных усилий. Брат Бернар – и в этом можно было не сомневаться – следовал ее примеру, не давая Мабиль времени, чтобы перейти в наступление. Он был молодым, хорошо сложенным человеком, которому тонзура придавала удивленный и жизнерадостный вид. Мабиль охотно попыталась бы соблазнить его. До сих пор ее осторожные попытки заканчивались ничем. Питал ли он тайную нежность к даме де Суарси? При этой мысли у Мабиль текли слюнки. Эд де Ларне был бы счастлив услышать такую новость. Возможно, он, желая ее отблагодарить, стал бы вести себя с ней нежнее и, главное, щедрее. Но вскоре у девушки испортилось настроение. Счастлив? Разумеется, нет. Удовлетворен, но, скорее, он обезумел бы от ярости. Порой он внушал ей страх. Часто. Он был переполнен неистребимой ненавистью. Можно было подумать, будто все, что касалось Аньес, буквально выворачивало его наизнанку. Он ополчился на нее, не получая ни малейшего облегчения от своих планов мести. И все же Мабиль помогала ему. Более того, она предвосхищала его хищнические желания. Но, честно говоря, она не знала, почему делала это. Любила ли она своего господина? Конечно, нет. Она желала, чтобы он наваливался ей на живот, чтобы он овладевал ею как уличной девкой или благородной дамой, как ему угодно. Ей нравилось, когда он после занятий любовью порой шептал: «Аньес, моя милая», – чтобы потом погрузиться в глубокий сон. Значит, он думал не о ней? Какое заблуждение! Она была его единственной Аньес, и он был вынужден довольствоваться этим. Мабиль смахнула слезы ярости, выступившие у нее на глазах. Однажды… Однажды она вытянет из своего доброго хозяина достаточно денег, чтобы уйти, не высказав ему ни единого упрека. Она поселится в городе и будет работать златошвейкой.[41]Она была терпеливой и ловкой. В конце концов… Басня о том, что Аньес питала слабость к своему канонику, нравилась Мабиль, поскольку могла подмочить репутацию незаконнорожденной и оскорбить ее хозяина. Досада Мабиль тут же улетучилась, уступив место злорадному ликованию.