Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Хотя… – вдруг припомнил он, – хотя перед тем, как задремать, думал я о старом метро, когда его только что построили, – было тогда всего четыре станции. Думал о том, что станции тогда объявляли по-русски». И опять отчетливо прозвучал у него в голове голос с электронным присвистом: «Станция „Вокзальная“. Осторожно, двери закрываются. Следующая станция „Университет“».
– Плохо дело, – сказал он вслух и стал осматривать себя, находя все новые подтверждения того, что перенесся он в прошлое и перенесся как-то иначе, более основательно что ли – вся одежда на нем была из прошлого: короткий чешский плащ с пуговицами в виде футбольных мячей – вспомнил он, что очень этот плащ любил, – и костюм старый, гэдээровский, и в кармане плаща обнаружились старый имперский рубль и легкие, похожие на алюминиевые, монетки по пятнадцать и двадцать копеек.
– Как-то слишком уж обстоятельно я перенесся в прошлое, – сказал он себе, подумал немного и решил, что это наверняка сон, и ущипнул себя за руку – было больно. – Ну и что? Во сне тоже может быть больно. Надо ждать, пока проснешься.
И он решил ждать с удобствами, вошел в вагон, уселся и стал смотреть в темноту за колоннами. Темнота там была какая-то очень плотная, и что-то было в ней угрожающее – казалось, что оттуда кто-то за ним наблюдает. Что-то угрожающее было и в царившей вокруг абсолютной тишине – было так тихо, что он слышал собственное дыхание. Он зажмурил глаза, надеясь, как в детстве, что когда он их откроет, все ужасы исчезнут.
Так и оказалось – когда он открыл глаза, то снова оказался в заляпанном рекламными картинками вагоне. Людей в вагоне было уже мало, и поезд ехал по верху, а не в туннеле – очевидно, заехал он далеко от старого города, в спальный район на левом берегу. И действительно, скоро поезд стал тормозить, и репродуктор на языке Губернии объявил прибытие на станцию «Зарница».
«Приснится же такое», – он тряхнул головой, отгоняя приснившийся кошмар, и встал– надо было выйти и пересесть на поезд в обратном направлении, так как свою станцию он проехал, и когда встал, что-то, глухо звякнув, упало на пол у него с колен.
Это оказалось несколько монеток, он подобрал их и заспешил к дверям, которые вот-вот должны были захлопнуться. Рассмотрел он монетки только когда выскочил на перрон – это были легкие, как будто сделанные из алюминия, монеты Империи по пятнадцать и двадцать копеек.
Рудаки как-то даже и удивился не очень, сразу вспомнил сирийские фунты, которые Ива нашла у него в кармане, и опять подумал, что некому ему, в сущности, обо всем этом рассказать – Иве не расскажешь, мнение В.К. он уже знал, да иного и трудно было ожидать и от В.К., и от любого другого его друга или знакомого. Единственный, кто мог бы помочь ему в этом разобраться, был Хиромант, но Хиромант умер – Рудаки только что в этом убедился.
«Некому рассказать, – подумал он тоскливо и вдруг вспомнил о своих проникновениях. – Ведь можно же в проникновение опять отправиться и попробовать Хироманта в прошлом найти! – мысленно воскликнул он, но тут же себе возразил: – Не известно, что из этого получится».
Прежде всего не известно было, проникал ли он в прошлое, или снилось ему все это, или казалось, но даже если и проникал, то не известно, проникнет ли еще раз, не известно, куда заведет его проникновение, и уж совсем не известно, найдет ли он в прошлом Хироманта.
«Но попробовать стоит», – решил он и в таком решительном настроении вернулся домой.
Как бы там ни было – сон это был или не сон, а к следующему проникновению Рудаки решил подготовиться основательно.
– Одеться надо нейтрально и желательно в как можно более старую одежду, так, чтобы в прошлом в глаза не! бросаться, – думал он, вспоминая свои прошлые проникновения. – А то и в первый раз меня Санин за одежду ругал, и во втором проникновении я из-за неподходящей одежды в милицию попал.
Стал он искать старую одежду сначала дома, но из этого ничего хорошего не вышло – Ива все старье обычно выбрасывала, а когда он после тщательных поисков на антресолях нашел все-таки и надел свой двадцатилетней где-то давности пиджак, она посмотрела на него изумленно и поинтересовалась, не на маскарад ли он собрался. Пришлось сказать, что на работе собирают старую одежду для дома престарелых. Ива обрадовалась такому случаю и вручила ему еще старую меховую шубу своей бабушки, и шубу пришлось взять, а потом долго искать отдаленную помойку, чтобы ее выбросить. Пиджак тоже пришлось выбросить, потому что один пиджак проблему не решал и назад домой его вернуть тоже было уже нельзя.
Проблему одежды надо было решать кардинально, и Рудаки долго мучился над ее решением, пока не вспомнил, что есть у него знакомый осветитель в одном театре, человек пьющий и потому нуждающийся в деньгах, и наверняка должен у него быть доступ к нужному Рудаки театральному реквизиту. И он отправился в театр, потому что не знал, как иначе найти своего знакомого, связь с ним он давно потерял и единственный выход был – поспрашивать о нем в театре. Отнесся он к этой экспедиции легко, и скоро выяснилось, что зря.
В театр его просто не пустили. Времена изменились, и нельзя было, как раньше, зайти просто так к знакомому актеру, как заходил он частенько с бутылкой и без к тому же Окуню. Рудаки вспомнил, как сидели они у Окуня в гримерной, как приходили другие актеры и актрисы, как пели, бывало, и стихи читали, а как-то раз и заночевал он в театре. Времена изменились, и теперь такое нельзя было и представить.
Напрасно он пытался уговорить двух мрачных стражей у служебного входа – те были непреклонны, и в конце концов он понял бесплодность своих попыток, вышел на улицу и закурил. И как раз в этот момент из служебного входа вышел невысокий человек с лицом Будды Бодхисаттвы в клетчатой кепке а ля Бельмондо. Был это непризнанный гений его молодости, а ныне всяческих премий лауреат и модный режиссер сопредельных Независимых губерний Марк Нестантюк. Сопредельные Губернии враждовали по поводу и без повода, и единственное, пожалуй, в чем они сходились, была необъяснимая рациональными средствами любовь к творчеству Марка Нестантюка, который проходил в Губерниях как «выдающийся немецкий режиссер», так как в свое время уехал в Германию и жил там, с триумфом наезжая на родину и в сопредельную Губернию и примиряя их ненадолго фактом своего присутствия и творчества, примиряя даже на деликатной почве русского языка, который в одной из Губерний был почти что запрещен как язык врага.
Слава превратила Марика Нестантюка в этакого метра, с по верблюжьему презрительно выпяченной нижней губой.
– Аврашенька, – сказал он значительно, раскрывая объятья, – страшно рад тебя видеть, – и тут же принялся рассказывать о своей последней работе – постановке Гамлета. Несчастный наследник датского престола, образ которого кто только из режиссеров ни уродовал, и в его трактовке не избежал издевательств – в постановке Нестантюка должен он был предстать трансвеститом и гомосексуалистом, расхаживающим по сцене в платье королевы.
Безуспешно пытаясь уклониться от троекратного поцелуя метра, Рудаки думал, насколько приятнее был Марик в виде непризнанного гения в годы его молодости. Был он тогда худым юношей несколько татарского облика и отличался от других непризнанных гениев, которых тогда было много в Кофейнике, своей неоспоримой полезностью для любой пьющей компании – всегда он легко добывал для компании трешку, а то и пятерку, пользуясь удивительной силой своей правой руки, которой наделила природа этого в общем-то довольно хилого еврейского мальчика. Достаточно тогда было пойти с ним в парк, где были силовые аттракционы – а таких в городе было много, – и он выигрывал пари, выжимая рекордные цифры на силомере.