Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Надо переодеться, и еще костюм спрятать надежно, и дачу закрыть», – лениво уговаривал он себя, но вставать не хотелось, а хотелось сидеть так и ни о чем не думать.
Военно-учетная специальность лейтенанта Рудаки называлась длинно и загадочно – командир машины спецотряда по разложению и деморализации войск и населения противника (ВУС 2001), и виделись за этим названием ночные перестрелки и погони, кинжалы в зубах, летящие под откос поезда и вконец деморализованное население противника, не говоря уже о полностью разложившихся войсках последнего. И так оно и было или почти так.
– Не знаю, как там войска и население противника, – говорил командир двадцать седьмого мотострелкового полка полковник Ермаков, – а личный состав полка вы разложили полностью.
Говорил он это, обращаясь к офицерскому составу спецотряда, который внимал ему равнодушно, ибо подчинен ему не был – это раз – и завтра начинались маневры и никуда он без их отряда не денется, потому что маневры были для наблюдателей штабов дружественных армий и переводить кому-то этим наблюдателям надо будет – это два. Ну и три – это то, что офицерский состав мучился жестоким похмельем и равнодушно внимал всему, что не касалось текущего состояния их организмов.
Численностью состав был невелик. Чуть впереди строя, обратив к полковнику усатое лицо популярного во дворе кота-забияки и по-уставному поедая глазами начальство (хоть и не свое, но все же), стоял командир отряда Алик Ефимов по прозвищу Бес. На правом фланге стоял дылда Поросюк из республиканского МИДа, и больше о нем сказать нечего, ибо всем известно, что если человек из МИДа, то этим все сказано. Рядом с Поросюком, встряхивая головой, как лошадь от слепней, переминался с ноги на ногу Саня Бай-борода – постороннему человеку было бы не ясно, почему у лейтенанта Байбороды дергается голова, а все объяснялось просто – вчера на его очки кто-то сел и сломал дужку и теперь этим лошадиным движением головы он их поправлял. За Саней выпячивал аккуратный животик парторг отряда Коммунар Пупышев, и о нем тоже сказать больше нечего, потому что, если парторга зовут Коммунар, то что тут еще скажешь. За Коммунаром стоял Рудаки, и замыкала строй добродушная физиономия техника-лейтенанта Лени Крамаренко, которому быть в этом строю, вообще-то, не полагалось, а полагалось быть возле машин, но он был человек компанейский и, кроме того, как настоящий представитель Советской технической интеллигенции находящиеся в его ведении машины терпеть не мог.
После вчерашнего плохо было всем, кроме Коммунара, который, как и положено парторгу, не пил и пьянство осуждал, а состоялся вчера очередной день рождения Лени Крамаренко. Леня утверждал, что день его рождения никому не известен, так как родился он в товарном вагоне, в котором его мать уезжала в эвакуацию, – поезд уходил в тыл под сплошными бомбежками, и никто, конечно, день его рождения точно не запомнил, а записали позже, спустя месяц, наугад. Утверждал поэтому техник-лейтенант Крамаренко, что у него не день, а месяц рождения, который он имеет законное право отмечать каждый день этого месяца с боевыми товарищами. Вот и отмечали, не каждый день, но часто и организм иногда бунтовал.
Плохо было всему офицерскому составу отряда, но особенно плохо было лейтенанту Рудаки и не от выпитого накануне – выпил он как раз на удивление мало, а от странного, какого-то слишком уж реального и в то же время совершенно фантастического сна, который он видел накануне ночью и который не мог забыть до сих пор. Более того, ему почему-то казалось, что все, что он в этом сне увидел, он видел и в реальности, только вот, где и при каких обстоятельствах, не мог вспомнить, потому что такое и вообразить было трудно. Рудаки отгонял это навязчивое ощущение дежа вю, но оно упорно возвращалось.
Снилось ему, что вышел он из метро в центре, направляясь на площадь Калинина, где назначена у него была после работы встреча с Окунем-актером, вышел, толкнув неподатливую стеклянную дверь, и тут же застыл на месте от изумления, потому что прямо напротив входа увидел на столбе огромный, переливающийся яркими цветами щит, на котором изображены были фантастические горы, прямо из фильма «Золото Маккены», и два ковбоя на норовистых скакунах, а ниже была надпись, не менее фантастическая, чем горы: «Welcome to Marlboro country».
Когда пришел он немного в себя и огляделся, то захотелось ему во сне зажмурить глаза, чтобы не видеть всего того, что было у него перед глазами. А было у него перед глазами следующее: с левой стороны, там, где должна была быть страшненькая, пахнущая грязными тряпками «Бульонная», – роскошный, сияющий внутри ярким светом и рекламами кока-колы и прочих невиданных в Союзе напитков зал ресторана «Макдональдс» и справа, там, где должно было находиться какое-то официальное заведение, управление какое-то чего-то там, теперь было казино «Колесо фортуны».
Первая мысль у него была во сне, что оказался он за границей, и потом, когда проснулся, он тоже так сначала решил, но потом, вспоминая сон, понял, что это не так – надписи все вокруг были на языке Республики, а некоторые – по-русски, хотя были и английские надписи, но они были явно исключением.
Сон был длинный и насыщенный чудесами. Когда пришел он во сне на площадь Калинина, дивясь по пути роскошным витринам – такие витрины он не то что в Союзе, а и за границей – в Сирии или в Египте – не видел, когда пришел он на перекресток улицы Карла Маркса и Креста и спустился в подземный переход, чтобы перейти к Почтамту, где должен был ждать его Окунь, то вместо привычного загаженного перехода с постоянно дежурившим там нищим алкоголиком Беней предстал перед ним огромный подземный зал, накрытый прозрачным куполом, и вели вниз, в этот зал, бесшумные медленные эскалаторы, и когда ступил он робко на движущиеся ступени и привезли они его в этот зал, то оказался он опять среди витрин, еще более роскошных, чем те, что видел по дороге, и в витринах находились разные товары, в советской действительности совершенно немыслимые, но самым немыслимым и фантастическим были не они, а был он сам, точнее, его отражение в огромном зеркале в одной из этих витрин.
Видел он в этом зеркале человека не молодого, но и не очень старого с седой аккуратной бородкой, одетого в длинный, до щиколоток, какой-то сногсшибательно заграничный белый плащ, слегка помятый с небрежной такой элегантностью; на шее у этого человека с той же небрежной элегантностью был повязан черный шарф, и на ногах у него были блестящие черные длинноносые туфли.
Рудаки знал, что никак не мог он быть этим элегантным иностранцем, и в то же время во сне был абсолютно уверен, что в зеркале отражается именно он – профессор Аврам Рудаки. Почему-то этот титул или – как там? – звание «профессор» больше всего напугало его во сне, и лейтенант Рудаки проснулся с громким криком и едва не свалился со своей верхней койки на спавшего под ним Крамаренко.
– Чего ты орешь, как резаный? – лениво поинтересовался сквозь сон Крамаренко и, не дожидаясь ответа, перевернулся на другой бок и захрапел.
– Слышишь, Аврам, – опять спросил его сейчас Крамаренко, – ты чего так ночью орал? Всю казарму перебудил.