Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Директора зовут Иван Степанович Дьяченко и списан он был, судя по всему, с многострадального Корешкова, тоже Ивана, и тоже главы МТС.
Дьяченко и Стрельцов пытаются меж собой разгадать, кто же позволил «этим сукам» так издеваться над людьми.
Дьяченко спрашивает:
«– Как думаешь, почему брата освободили?
Стрельцов молча пожал плечами. Вопрос застал его врасплох.
– Ну всё-таки, как ты соображаешь?
– Наверное, установили в конце концов, что осудили напрасно, вот и освободили.
– Ты так думаешь?
– А как же иначе думать, Степаныч?
– А я так своим простым умом прикидываю: у товарища Сталина помаленьку глаза начинают открываться.
– Ну, знаешь ли… Что же, он с закрытыми глазами страной правит?
– Похоже на то. Не всё время, а с тридцать седьмого года.
– Степаныч! Побойся ты бога! Что мы с тобою видим из нашей МТС? Нам ли судить о таких делах? По-твоему, Сталин пять лет жил слепой и вдруг прозрел?»
Дьяченко раскрывается перед Стрельцовым, рассказывая свою историю, до степени смешения похожую на мытарства шолоховских товарищей из вёшенского райкома.
«Так вот, Микола, я тебе об этом никогда говорил, не было подходящего случая, а сейчас скажу, как через свои нервы в тюрьму попал: в тридцать седьмом я работал заведующим райземотделом в соседнем районе, был членом бюро райкома. И вот объявили тогда сразу трёх членов бюро, в числе их первого секретаря, врагами народа и тут же арестовали. На закрытом партсобрании начали на этих ребят всякую грязь лить. Слушал я, слушал, терпел, терпел, и стало мне тошно, нервы не выдержали, встал и говорю: “Да что же вы, сукины сыны, такие бесхребетные? Вчера эти трое были для вас дорогие товарищи и друзья, а нынче они же врагами стали? А где факты их вражеской работы? Нету у вас таких фактов! А то, что вы тут грязь месите, – так это со страху и от подлости, какая у вас, как пережиток, ещё не убитая окончательно и шевелится, как змея, перееханная колесом брички. Что это за порядки у вас пошли?” Встал и ушёл с этого пакостного собрания. А на другой день вечером приехали за мной…
На первом допросе следователь говорит мне: “Обвиняемый Дьяченко, а ну, становись в двух метрах от меня и раскалывайся. Значит, не нравятся тебе наши советско-партийные порядки? Капиталистических захотелось тебе, чёртова контра?” Я отвечаю, что мне не нравятся такие порядки, когда без вины честных коммунистов врагами народа делают, и что, мол, какая же я контра, если с восемнадцатого года я во Второй Конной армии у товарища Думенко пулемётчиком на тачанке был…»
Описав, как его били, Дьяченко горько признаётся: «За восемь месяцев кем я только не был! И петлюровцем, и троцкистом, и бухаринцем, и вообще контрой и вредителем сельского хозяйства… А окончилось тем, что первых трёх из нашего бюро расстреляли, меня и ещё одного парня, начальника милиции выпустили, а четырёх остальных членов бюро загнали в лагеря. Там они и до сей день нужду гнут».
И дальше: «Сам сидел у своих, свои же били меня, как сукина сына, и заставляли и на себя, и на своих друзей поклёпы писать… Вот с каких пор я пугливый стал».
Зимянин дочитал до этого места и совсем затосковал. Ещё брат из тюрьмы у Стрельцова не вернулся, а уже такое творится.
Наконец приехал брат – Александр Стрельцов.
Теперь уже он делился пережитым: «…со мной случилось, как со многими: один мерзавец оклеветал десятки людей, чуть ли не всех, с кем ему пришлось общаться за двадцать лет службы, меня в том числе. И всех пересажали, на кого он сыпал показания, жён их отправляли в ссылку, и мою Аню, конечно. Ты, очевидно, слышал и о методах допросов с пристрастием, и методах ведения следствия, и о порядках, и о лагерях. Слышал, надеюсь?
– Слышал».
Стрельцов-старший рассказывает ту самую историю, которую Шолохов описал в одном из писем к Сталину. Причём Шолохов помещает героя в тюрьму, где сидели Луговой, Логачёв и Красюков.
«В тридцать восьмом году в Ростове на Первое мая, как только до тюрьмы долетели звуки “Интернационала”, вся тюрьма, тысяча двести человек подхватили и запели “Интернационал”. И как пели! Ничего подобного я никогда не слышал в жизни, и не дай Бог ещё раз услышать!.. Пели со страстью, с гневом, с отчаяньем! Трясли железные решётки и пели… Тюрьма дрожала от нашего гимна! Часовые открыли беглый огонь по окнам…»
…Зимянин собрал рукопись и накрыл её рукой.
7 Ноября, значит, предлагает товарищ Шолохов это опубликовать.
С днём Великой Октябрьской социалистической революции, дорогие товарищи. Предлагаем вам ознакомиться с праздничной публикацией в газете «Правда», пока главный редактор гражданин Зимянин собирает вещи и готовится к переходу на новую должность. Трудовой свой путь он начинал рабочим паровозоремонтного депо. Родное депо наверняка его заждалось.
* * *
Шолохов перезвонил в «Правду».
Зимянин сказал:
– Михаил Александрович… Нет, мы пока не можем это опубликовать.
– А что вы вообще можете? – осердился Шолохов.
Поговорили на высоких тонах.
Беспристрастно глядя на эту историю, обвинить Зимянина не в чем: это было даже не венчание Островнова с Лятьевским, которое Шолохов предлагал напечатать в «Правде» Маленкову. Решение о выходе подобного текста должно было приниматься не просто на высшем уровне, а – лично генсеком.
Текст был передан в секретариат Брежнева.
Подождав ещё две недели, Шолохов позвонил в секретариат: как там Леонид Ильич, не делился впечатлениями о прочитанном?
Никто ничего конкретного сказать не мог.
30 октября 1968 года Шолохов приехал в Москву на пленум ЦК КПСС и, как привык ещё при Сталине, написал Леониду Ильичу сам: «У меня, по неписанной традиции, не менялись отношения с “Правдой”: и “Тихий Дон”, и “Поднятая целина”, и “Они сражались за родину” почти полностью прошли через “Правду”.
Не изменяя этой традиции, я передал туда новый отрывок из романа, который вот уже более трёх недель находится у тебя.
С вопросом его использования нельзя дальше тянуть, и я очень прошу решить его поскорее по следующим причинам:
1) Я пока не работаю, ожидая твоего решения. Не то настроение, чтобы писать.
2) О существовании этого отрывка и о том, что он находится в “Правде”, широко известно в Москве, и мне вовсе не улыбается, если в “Нью-Йорк таймс” или какой-либо другой влиятельной газете появится сообщение о том, что вот, мол, уже и Шолохова не печатают, а потом нагородят вокруг этого ещё с три короба. <…>
Найди две минуты, чтобы ответить мне любым, удобным