Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вот что интересно. В начале нулевых дискуссии и их участники были сравнительно молоды, полны надежд, задора и куража. Проклятый и благородный старый мир еще не разложился, он еще подпитывал людей. Именно он давал фон и новой поэзии (Союз молодых литераторов «Вавилон», и другие опыты), и новой прозе, и вообще совриску. К концу нулевых здоровое варварское плебейство заняло лидирующие позиции. Стало возможно то, о чем я, например, могла только мечтать: публикации, выступления, фестивали, но мне всего этого уже не нужно было. Фон ушел, боль превратилась в инфантилизм и до сих пор тусит (в девяностых говорили: тусуется), уже в «Китайском летчике». Во всем пассаже важно то, что плебейство здорово, а старый мир благороден. Это объем, система координат, а не желание кого-то уничтожить, ведь я сама, так сказать, из Вавилона-1992 вышла.
Есть голод, нет нужного читателя. Есть потребители книг, для них нужно писать умненько, красивенько и по шерсти. Против – ни-ни. Или в меру глубоко писать – чтобы не захлебнулись. Писать, что тебе дается – не смей, иначе потреблядь напишет отрицательный отзыв в соцсети, а младостарец накатает телегу в издательский совет. Возможно, читатель есть, но он еще вне зоны доступности. Даже если случилось бы чудо и возникло бы небольшое, чистое, умное, хорошо распиаренное произведение, его бы измазали дерьмом непонимания и засунули бы в комменты фб.
Сейчас требуется выполнять условный план по культуре. Нужна книга – найдем. Нужен скандал в соцсетях – создадим. Нужно жюри – наберем. И все дико, торопливо, нервно делается. Потому что деньги на пятки наступают, нужно отрабатывать их. Говорю как ридер и бывший ридер нескольких премий, пусть и не Нацбеста или «Большой книги». Кстати, «Слабым, сильным», считаю, отчасти повезло. На фоне Красной Площади, «Лицея» и прочего сервека (Музея Серебряного века, где проходят литературные мероприятия). В нынешней атмосфере автору нужен респиратор, а он приглушает звуки. То есть, художественных явлений в прозе и поэзии, соответствующих высокому уровню в данной теме в моем представлении сейчас нет и не предвидится. А авторов можно любить-побить сколько угодно, нужно же кого-то читать нового.
Постскриптум к вопросу. Тема смерти культуры и существования автора в постмортем культуры – уже попс, почти народная примета, а отчасти это хорошо. Если в нулевых еще глазки интеллектуала заволакивались сладким туманом при слове «смерть автора», то теперь, на мой глаз, так же происходит при слове «смерть культуры». А куда она денется без нас. Да и без меня тоже. И наша беседа – тому подтверждение.
Сервек во главе с его нынешним директором – это, конечно, сервер сервильности, да… От чтения Радова у меня было в чем-то схожее ощущение, ухода в мало (для меня, возможно) референтные далекие слишком области… А у нас же беседа маргиналов, смайл. Тема смерти важна и в твоей «Хронике»? Героиня там тоже будто в посмертном существовании, Москве Бардо Тхёдол – о себе она избегает говорить «я» (оно отчасти и умерло, отмерло, видимо?), одежда приобретается и уходит как своего рода телесная оболочка…
Ха-ха. Не стоит забывать, что слово «маргинал» для «просто читателей» и «просто деятелей» СМИ не самое симпатичное. Не вижу ничего симпатичного в маргиналах, но, видимо, другие хуже.
Увлечение Тибетскими практиками среди волосатых было очень популярно, видимо, это уже устоявшаяся форма и речи, и сознания. Раз волосатый, значит Индия или Тибет. К Ваджраяне стремились самые решительные и смелые, а мои знакомые новосибирские рокеры просто говорили: «В репу (то есть в голову) Востоком шибает».
Но для героини моего романа смерть – понятие конкретное. Она внезапно встретилась с очень сложной болезнью, и после этой встречи жизнь и смерть для не нее – нечто очень простое, без лишней философии. Она постоянно находится в этих понятиях, это утомительно. И потому ей интереснее мягкие и небольшие, смягчающие грозный фон впечатления. Она много размышляет на разные темы: каково было мое предназначение в этой жизни? что я оставлю после себя? что будет после моей смерти и есть ли там другая, новая жизнь? (особенно во фрагменте о неудавшемся самоубийстве). Иногда ей посылаются уверения в этой самой будущей жизни, она радуется и благодарит за них. Вопросы жизни: семья, творчество, труд – ввиду смерти отходят на второй план.
Возникает паллиативный образ. Человеку, даже окруженному сотней родственников и сотрудников, в некоторые моменты жизни лучше побыть одному. Умирающий лучше живого понимает ценность таких моментов. Ильке они как-то были открыты, а ей едва тридцать, и она еще не прикована к постели, а вполне бордо рисует и собирает вещи для нового переезда. Известно, что смерти обычно предшествует малообъяснимое оживление жизненных сил. С Илькой нечто подобное происходит, но это состояние растянуто во времени, и в этом есть некий высший смысл. Она готовится к смерти, но еще не слегла.
В начале романа Илька размышляет как заурядный творческий человек. Я гений, от меня останутся гениальные произведения, но они никому не нужны, даже мне, так что смерть в общем равна жизни. Это довольно здоровая точка зрения, но несколько инфантильная. В конце романа Ильке открываются окна в новое пространство, скажем, в новую жизнь, даже на материальном уровне: перепадает нечто вроде внеочередной зарплаты за ее рисунки. Илька начинает размышлять иначе, у нее как бы вырастают глаза на небе, и она смотрит через небесные очки. Это незаурядная точка зрения, ее очень трудно понять и принять, но она есть, и ее ни отстранить, ни уничтожить.
Постмортем Ильки выражается нетипично. Обычный взгляд на постмортем: мы все умерли, все плохо, я тебя люблю, дайте нам пожить еще, а нет, так сами поживем. А Илька словно бы разливается по всему пространству-времени, не теряя личностных свойств. Отсутствие «я» у Ильки (хотя одно «я» есть, и в самом неожиданном месте, я пропустила, но потом посчитала его даже полезным) – не обезличивание, а указание на присутствие личности. Можно сказать, Илька сказала «я» один раз в начале романа и повторяться не хочет, потому что ячества не любит. Но притяжательных местоимений в романе довольно много, они заменяют «я» вполне.
С одеждой – тоже, что и с местоимением первого лица: «юбка-личность». Илька выбирает для ношения, для общения, только вещи-личности. Из нескольких вещей создаётся круг единомышленников, ансамбль одежды выглядит как некая экклесия. Героиня очень тонко и остро чувствует взаимоотношения вещи и тела. Одежда как