Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Два года тому назад он изменил жене, соскучившись в атмосфере слишком для него возвышенных интересов и вкусов ее. А в этом году и совсем ушел от семьи. От измены его жена сначала тяжело заболела. Но выздоровевши, поняла, что чувство ее было отдано фантому, что 14 лет душа ее жила как бы в сновидении на тему о великой взаимной любви. И, осознав это, она сумела проснуться свободной, помолодевшей, с душой, открытой необъятным далям Жизни и служению людям, своей правде и приятию каждого, кто в ней нуждается.
9 сентября. 6-й час дня
Комната сестры Анны, куда загнали на три дня перебивки хозяйских матрацев возле моего заширменного угла. Сумрачное небо – к вечеру начинающее болезненно желтеть сквозь гущу облаков.
Праздник “дружества” на фоне и на фонде 250 рублей, присланных экспромтом как “подарок” и принятых мной как аванс за перевод, какой обещал мне старинный друг-приятель мой, писатель Е. Г. Лундберг (в дружеском обиходе Герман). Кроме него, отсутствующего, в празднование вошли три старухи: В. Мирович, А. Романова и Эм. Ф. Морозова. Зазвучал в душе мотив пасхального песнопения, которого не любила (не понимала, о чем оно!): “Приидите, пиво (напиток, всё утоляющее жажду) пием новое, не от камени неплодно чудодеемое!..”
Новое, начало (возможность) новой ступени сознания, чуда сестринской братской Любви на “неплодном камени”, “во едином миге” взрастившей виноград и в другом миге – чудом превратившей его в вино.
11 сентября. 2-й час
Неожиданно и щедро над “Зеленой калиткой” Игоря (она же “Гефсимания” в недавнем прошлом) разверзлось беспросветно серое с утра небо, и вместо серых туч по “живым лазурям Бесконечности” поплыли белоснежные, с лебедиными крыльями облака. На верхней террасе среди вершин, уже тронутых позолотой “осени первоначальной” деревьев.
Все утро ушло на внезапно вспыхнувший важный разговор о человеческих правах и обязанностях. О ведении и неведении их, о забвении и “окамененном нечувствии”. О том, что, если еще не раскрыто человеку ведение (видение) их, ничего нельзя с него спрашивать. Что разговор с ним в этой области начинается с того момента, когда он уже “на пути”. До этого нужно, как Л. Толстой в одной из беглых заметок старческого дневника, усвоить, что “Софья Андреевна не имеет тех душевных свойств, которые ей помогли бы разобраться в вопросах духовного порядка”. Я бы сказала, что “свойства”, т. е. залоги их, тут есть, как у великой души, но не было “второго рождения” – и нет “пути”, на каком возможна и обязательна работа над собой в области “прав и обязанностей”.
В конце разговор принял личный характер. И надо было видеть взволнованное, молящее, как “алавастровый сосуд” светящееся внутренним светом, лицо Геруа, когда он голосом, каким семи-восьмилетний ребенок упрашивает няню или бабушку взять из его игрушек все, что ей захочется и когда бы ни захотелось. И дать слово, что она это сделает.
Как ни была я растрогана и словами, и тоном их, и слезами, выступившими на сыновних глазах, такого обещания я не могла дать. Ни ему, ни милому Герману в ответ на чудесное письмо его такого же содержания. Разница лишь в том, что Герман пишет волевым образом: “Буду высыпать, не могу не высылать, раз будет эта возможность…” И так же, как Геруа: “считаю своей обязанностью…”.
Конечно, будут случаи – хотя бы проект Германа снабдить меня слуховым аппаратом, когда мне важна будет их “рука помощи”. Но это не вплетение в их жизнь, не прилепление к их бытовой стороне.
17 сентября. Поздний вечер
Опять весь почти день напряженнейшей беседы с Игорем, головой к голове, на ухо. И немного поодаль – карандашом и пером.
Переписываю дословно конец листа, строчки, где отпечатлелась сложность, трудность, высота требований к себе и чудесная искренность и смиренность Геруа.
“Я вижу смысл жизни только в творчестве своего собственного образа и подобия Божьего. Жизнь моя в то же время была настолько противоположна этому смыслу, и настолько я земно любил эту жизнь, настолько чувственно во всех ее проявлениях, да еще вместе с Таней, что мне трудно перестроить себя. Отсюда, по-видимому, кроме тоски о Тане есть еще сожаление и неполный, недостаточный отказ от земных радостей. А совесть подсказывает, что именно этот выход для меня только и есть. Радость же, что Господь дал мне это сознание, увеличивается. Но я очень земной”.
Переписываю с карандашного черновика посвященное Игорю и Тане стихотворение, появившееся у Таниной могилы третьего дня, и эпиграф:
Когда я в 10-м часу вечера подала Игорю листок с этими надмогильными строками, он прочел и, вскочив со стула, на котором слушал радио, – обнял меня с лицом, залитым слезами, и приник головой к моему глухому уху с несвязными словами благодарности – в незапертую дверь нашей террасы, примыкавшей к гостиной, неслышно вошла милая Зинаида Петровна, учительница здешней школы. В первую минуту она, верно, была настолько ошеломлена этим зрелищем, что в смятении бросилась обратно в сад. Игорь выскочил на лесенку террасы и вернул ее в гостиную. По его заплаканному лицу и по моему, конечно, ничуть ее появлением не смущенному, она сразу пришла в себя. Тем более что через минуту Игорь попросил у меня позволения показать ей посвященные ему стихи. Она зарделась и стала целовать мои руки с восторженными словами по адресу моей Музы. Если бы мой возраст уменьшить вдвое, пафос ее отношения к Игорю оставив в силе, такая сцена могла бы войти в какую-нибудь чеховскую пьесу – с этой гостиной, с ярким светом ее лампы, охватившим осеннее золото берез у самой террасы, смущенного Игоря с листком в руках и меня, тридцати-сорокалетнюю поэтессу, спокойно оправляющую смятую объятием прическу. Дальнейшее развитие драмы возможно по трем линиям: аналогия с той, что в “Дяде Ване”, или – независимо от обеих этих женщин – самоубийство героя, или неожиданным для поэтессы и для героя, предпочтительным учительнице ее самоотречение, беззаветному чувству.
30 сентября. 11 часов вечера
Аллочка с трагическими глазами: – “Умер Качалов. Только что”.
Как по-разному воспринимается людьми смерть. И одним и тем же человеком – в разном возрасте его физическом и духовном – не говоря уже о сумме всех других условий, сопутствующих моменту данной вести о смерти. В особенности там, где речь шла бы о смерти кого-то для нас исключительно дорогого.