Шрифт:
Интервал:
Закладка:
К «сеструхе» завалились усталые, окоченевшие, на ночь глядя.
Анна в то время уже встречалась с «Ромочкой», дожидались только его защиты, чтобы жениться, и потому из общежития она ушла. Серьёзный и ответственный Ромочка оплачивал невесте комнату с застеклённой верандой на втором этаже деревянного дома, на тихой улице неподалёку от техникума.
Здесь всюду росли великолепные старые липы, ближний парк так и назывался – Липки. А сама улица – Годова Гора – круто спускалась булыжной мостовой между Успенским собором и Палатами. Дом стоял на высокой каменной гривке, и потому вид из окон веранды открывался с одной стороны задушевно-провинциальный, с огромным пламенеющим клёном перед окнами, с другой же стороны царственный – на Успенский собор, с его золотыми куполами, посаженными на белокаменные барабаны.
Для Стаха расстелили раскладушку на веранде, однослойно застеклённой. Анна подмигнула ему и спросила: «Не замёрзнешь один?»
Он нахмурился и не ответил: ему не понравился намёк, не понравилось, как развязно она подмигнула, – в конце концов, подумал, мы не приятели, и давно уже для неё не «малышня». После вечернего чая чинно разошлись – сёстры легли на Анниной кровати, он отправился восвояси, на свою холодную веранду.
Попробовал обеими руками устойчивость хлипкой раскладушки, разделся и скользнул между тонким шерстяным одеялом и безбожно ледяной простынёй.
До поздней ночи глаз не сомкнул, и действительно мёрз как собака, помимо воли поглядывая на золотую струну света под дверью: там приглушённо звучали невнятные – такие непохожие! – голоса таких непохожих сестёр. Одна из них засмеялась, другая что-то бормотнула в ответ. Наконец золотая струна лопнула с громким щелчком выключателя, и вокруг воцарилась кромешная темень.
Затем чернильную тьму за окнами слегка разбавили воздухом, в ней проступили узкие переплёты окон, в которых проклюнулись, с каждой минутой сверкая всё ярче, звёзды над чёрными крестами. Внизу процокали каблучки, вспыхнул и растаял сдавленный смешок, – это была на редкость милая и тихая улочка.
Нет, не придёт, даже не думай, твердил он себе, безуспешно стараясь пригасить запал изнурительного, безысходного желания, сотрясавшего его куда сильнее озноба. Они давно уже пробавлялись только жадными беглыми поцелуями, страшно изголодались друг по другу, а впереди обречённо зияла долгая неприкаянная зима – на Остров не поедешь. У него дома она сжималась и панически вздрагивала от шороха занавески, а мама… – та могла, конечно, отлучиться из дому, но ведь и прийти могла когда угодно; не попросишь её задержаться подольше. У себя же дома Дылда вообще цепенела: всё ей чудились папкины шаги за окном: вот он идёт… вот отпирает дверь!
Каждое утро она готовила отцу «тормозок» на работу: кастрюльку, термос с чаем. В музее столовой не было, да и разоришься – по столовым питаться. Какое-то время Стах прибегал после школы с колотящимся сердцем, в предвкушении, что вот сейчас она откроет дверь и… Дылда открывала… Он нырял за порог, резко захлопывая дверь за собой, отсекая обоих от школьного дня, от улицы, от чужих глаз, от целого мира… Вжимался в неё там же, в прихожей, жадно втягивая ноздрями дразнящее облачко её запаха; смешно обцеловывал халатик, начиная с плеч и медленно опускаясь на колени, медленно разводя перед лицом фланелевые кулисы и оставляя жаркие отпечатки поцелуев на шёлковой изнанке этих длинных ног… И она смеялась, прихлопывала полы халата, кричала: «Стоять!» – и выдавала пару чувствительных щелбанов по его макушке; а через минуту они двумя стрижами чиркали вверх по лестнице, в её комнату, где над ними опрокидывалось небо и разворачивалась ребристая гармоника облаков…
Но однажды произошла ужасная штука, вернее, чуть не произошла: папка явился домой в обеденное время, простодушно объяснив дочери: «Просто увидеть тебя захотелось, ангелочек мой! Соскучился папка…» Повезло (и странно!), что они услышали – сквозь грохот прибоя сдвоенного сердцебиения, – как ключ провернулся в замке входной двери. И пока папка поднимался по лестнице, окликая: «Надюха, На-дюу-у!» – она успела накинуть халатик прямо на голое тело, а Стах, как в неприличном анекдоте, сиганул в открытое окно веранды и час проторчал полусогнутым за деревянным барьером. Хорошо, сад был заросшим, как африканские джунгли, – а то развлёк бы он соседей сверкающей задницей.
С тех пор при одной мысли о подобной ситуации Надежда становилась белой как полотно и хватала его за руки, несмело пытавшиеся развязать поясок школьного фартука или расстегнуть молнию на джинсах.
Он и сам порой холодел, мысленно спрашивая себя, – что будет, если хоть кто-то заподозрит… хотя бы единая душа… «Ученица… – беззвучно шептал самому себе преступными губами. – Ученица! Девятый класс!»
Однажды мама спросила вскользь:
– Сынок… Ты же не обидишь Надю?
Дело было за ужином, и разговор шёл такой… разный-всякий-вечерний, так что фраза выскочила неожиданно и как-то… некстати. Но выстрелила наповал.
– Да ты что, мам?! – искренне изумился он её вопросу и – запнулся, как споткнулся, – поняв, что мама имеет в виду. Что он мог ей ответить! Мама, мама…
Оставались колодцы. Деревянные домики, почти кукольные, возведённые над обычными срубами. Один такой был на улице Школьная.
С одной стороны – укрытие, в том числе и от дождя; с другой стороны, сквозь щели в лёгком деревянном сооружении видно, если кто приближается или кто из таких же страдальцев уже засел внутри. Разумеется, в холода и колодцы были не лучшим выходом. Сколько там в них протянешь, томительно и обречённо продлевая слияние озябших губ, в то время как внутри тебя закипает взращённое поцелуями, не укротимое ни сном, ни мыслями, ни жизнью, – испепеляющее желание!
«Да не придёт она, угомонись, – твердил себе Стах. – Из-под бока старшей сестры?.. Нет, это уж слишком. И дверь, наверное, скрипит, и раскладуха под нами просто завизжит и рухнет. При её-то осторожности… при её пугливости… как тебе в голову могло прийти, совсем уже крыша поехала? Спи давай… козёл!»
…и уже засыпал, преодолевая лютый колотун на этой пррроклятой ррромантической веррранде, – как вдруг в его губы влились тёплые прерывистые губы Дылды.
Он взмыл с раскладушки (и правда грозно всхрапнувшей) – и в полной тишине, без единого звука, обеими руками взметнул на ней ночную рубаху, разом окунувшись в жар её сильного гибкого тела… Сердце её стучало, как бешеный будильник: ещё мгновение – и зазвенит! Она попятилась, запечатывая губами его рот, увлекая за собой к опоре, к стене…
Это неистовое молчаливое спряжение двух ненасытных тел так напоминало схватку, таким было воровским, сладостно-преступным, разбойничьим! И абсолютно беззвучно качались в окнах веранды луна и звёзды, вздымая всё выше, всё рискованней их лихую ладью, пока, наконец, истомно замычав-запев, она не обмякла в его руках и, оторвав губы, всем телом скользнула по нему на пол, а он так стиснул её, подхватывая и унимая, что с испугу показалось: задушил!
Весь следующий день не мог отойти от ночной молчаливой схватки на веранде, под многоочитым приглядом звёзд, под лунными крестами на куполах Успенского собора; весь день внутренне вспыхивал от прилива тайного сладостного жара; утром, когда спускались по лестнице, поражённо спросил: «Как ты решилась? А если бы дверь скрипнула?»