Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Давай повидаемся. Вот мой телефон».
Он позвонил ей, испытывая давно забытое нетерпение, робость, предвкушение встречи. Они условились встретиться на другой день, в ресторане «Живаго», который выходил окнами на Кремль. Ему хотелось, чтобы их свидание случилось в каком-нибудь благословенном месте, и он выбрал «Живаго» с видом на янтарный дворец и розовую зубчатую стену.
Он сидел в ресторане, излюбленном месте именитой московской публики. То кивал проходившему мимо политику, который всем улыбался, надеясь, что его узнают. То отводил глаза от модного режиссера, который был геем и ставил спектакли с мужчинами в женских ролях. Ждал ее, Веру.
Она появилась в дверях, беспомощно вглядываясь в глубину ресторанного зала. Веронов испугался, что выходящие из зала люди увлекут ее обратно на улицу, туда, где шумел город и неслись машины.
У него было несколько секунд, чтобы ее разглядеть. Она была в строгом темно-синем костюме. Ее светлые волосы были уложены в дорогой парикмахерской. Лицо казалось родным и любимым. У Веронова заныло, запело в груди. На секунду свет вокруг нее задрожал, словно это был мираж.
Веронов поднялся, шагнул к ней, как будто шагнул в чудесное прошлое, где была несуществующая Москва с теми, уже несуществующими вечерами, в которые он встречал ее у подъезда дома у Самотеки. Веронов вспомнил, как они шли, плутали по бульвару, который благоухал палой листвой, и бронзовый памятник Толбухину, омытый дождем, был словно из черного стекла.
– Здравствуй, Вера.
– Здравствуй, Аркаша.
Они бегло, пугливо осматривали друг друга, словно убеждались в подлинности встречи.
Потом они пили вино, и он смотрел на ее милое дорогое лицо, на котором лежали тени прожитых лет. Между пушистыми бровями пролегла едва заметная складка. Щеки ее пополнели, и в них исчез прелестный румянец. Рот был такой же мягкий, чуть припухший, тот самый, который он целовал, но в уголках губ притаилась печаль.
– Как ты жила? Прости, это глупый вопрос. Ты замужем?
– Нет. А ты?
– Я один.
За окнами переливалась, шелестела Москва. Розовела зубчатая стена, и над ней возвышался янтарный дворец. Веронову казалось, что их столик окружен прозрачным свечением, сквозь которое не проникает ресторанный гвалт, звон посуды, мелькание официантов.
– Боже мой! – сказала она.
И как будто пахнул ветер, колыхнул невидимый занавес, открывая окно в исчезнувшее драгоценное прошлое. Они шли по вечернему бульвару, сырому от дождей, в грудах палой листвы тлел красный огонь, и сладкий дым исчезнувшего лета плыл над бульваром, они проходили сквозь эту горькую сладость, он ее целовал, и ее волосы пахли дымом, а за чугунной решеткой летели огни, и бронзовый маршал, омытый дождем, был словно из черного стекла, и дерево, к которому они прислонились, было сырым и черным, и он ее целовал, а она его останавливала: «Посмотри, там кто-то идет». У дворца старинные гаубицы, сияют золотом окна, как будто там идет бал, дамы в сиреневых и розовых кринолинах, блистательные офицеры, а он так любит ее, обнимает, чувствует, какая нежная у нее шея, как она вздрагивает от его поцелуя. В каменных колоннах театра, в коринфских капителях спали голуби, и они целовались у колонн, и он своей холодной рукой касался ее груди, и она говорила: «Голуби смотрят, не надо». Они миновали бело-желтые корпуса чахоточных клиник, где, каменный, в тоскливом смятении, стоял Достоевский и над ним в голых ветвях кричали ночные вороны, и они опустились на сырую скамейку, он целовал ее шею, грудь, ее дышащий живот, испытывая сладость и боль, обожание и нежность, неразрывную связь с ней навеки среди этой благоухающей осени, белеющих сквозь деревья колонн, сгоревшего в огне листопада. Запомнились ее огромные, испуганные глаза: «Неужели из-за этого люди умирают, убивают друг друга?» А в нем поселились тихая радость, счастливое утомление.
Теперь, спустя столько лет, они сидели в иной жизни, в ином городе, и она своими зелеными усталыми глазами угадывала его воспоминания, сливала их со своими:
– Ты помнишь, мы зашли в тот дом в переулке. Теперь его больше нет. Там была такая шумная, пестрая компания. Они называли себя язычниками. Как звали того художники, рыжего, тощего, с клювом. Он был похож на петуха. Как его звали?
– Его звали Кук, – и он изумился, как память сохранила это, случайно промелькнувшее лицо, случайно прозвучавшее имя.
Он помнил, как зимой они оказались в огромной квартире где-то на Малой Бронной. Принимая ее шубку, он видел, как искрится на лисьем вороте мех. Их захватила, закрутила, затормошила бражная компания каких-то художников, актеров, случайных знакомцев, чей дом был проходным двором, и в нем появлялись и исчезали театралы, джазисты, спившиеся стихотворцы и вольнодумцы, исповедники тайных, ими самими созданных религий и сект. С холода их повели к столу, влили в Веронова стакан водки, сунули недоеденный кусок пирога, и ему вдруг стало весело и свободно, все казались родными, неповторимо прекрасными, и его ненаглядная уже кружилась в ворохе обожателей. Хозяин, язычник, с рыжим петушиным гребнем, остроносый, зная свое сходство с петухом, хлопал себя по бедрам, кукарекал, и Вера смеялась, запрокидывала хохочущее лицо, и кто-то пытался ей сунуть в рот печеное яблоко. Принесли языческие маски, склеенные из папье-маше, раскрашенные яркими красками. Это были ритуальные маски колдунов и шаманов из языческих рощ и капищ, из речных омутов и лесных чащоб, в которых обитали русские духи. И все, кто был, повскакивали, напялили маски, запрыгали, затанцевали, и один, белокурый, в красной косоворотке, похожий на Леля, играл на флейте. Веронов схватил голубую, крашенную золотом маску с серебряной корой, напялил и сразу обрел другую плоть и сущность. Закружился, запрыгал, бешено вращаясь, видя сквозь вихрь, как Вера в маске деревенской колдуньи, с медными волосами, огромными голубыми губами, танцует, а к ней подкатывается, хочет обнять ее мелкий бес с рожками и свиным рыльцем. Они кружились до изнеможения, затем побросали маски и пошли к столу. Больше не притрагивались к водке. Двое фольклористов – молодые муж и жена – путешествующих по деревням в поисках старины, затянули протяжную песню о конях, орлах, чудесных странниках. Веронов подпевал, повторял пленительные слова, глядя на Веру. Знал, что любит ее и любим и им уготована не имеющая завершения жизнь.
– А ты помнишь, как я подарил тебе тюльпаны, а когда пришли в Дом Литераторов, ты преподнесла эти цветы какому-то пожилому писателю с орденскими колодками. Он церемонно целовал твою руку?
– Конечно, помню. Но я так и не спросила его имя.
– Это был Михалков.
Вспомнилась весенняя, в прозрачном изумруде Москва с алыми тюльпанами на сырых черных клумбах. Они, спасаясь от водяных усов поливальной машины, вбежали в вестибюль ЦДЛ. Там у входа сидели могучего телосложения привратницы. В пестром зале стоял дым коромыслом от табака. Раздавались голоса бражных провинциальных писателей, которые сидели среди размалеванных стен – на этих стенах именитости, уже почившие, оставляли свои автографы. Столик был заказан в Дубовом зале. Веронов рассказывал Вере легенды и анекдоты, исподволь указывал на писателей разных направлений и школ, сбившихся в свои литературные стайки. Здесь были те, кого называли деревенщиками, поборники «русской идеи», и один из них, синеглазый, с рыжеватой бородкой, возмущенно на весь зал восклицал: «В Карелии озер больше, чем у тебя веснушек! Поезжай и сам лодку построй!» Чуть поодаль от «почвенников» сидели те, кого позже назвали либералами, их мучила порочность советского строя, они писали о ГУЛАГе, клеймили Сталина, ездили за границу с литературными лекциями. В стороне, под разноцветным витражом, из которого струилась радуга, сидели писатели-азиаты. Скуластые лица, зоркие узкие глаза.