Шрифт:
Интервал:
Закладка:
К перрону подошел поезд — веселая воскресная толпа хлынула в светло-голубые вагоны. Дверцы мягко захлопнулись, Ляля качнулась и упала бы, если бы ее не поддержал под руку молодой белокурый парень с веселым улыбчивым ртом и крепкой шеей, на которой, наверное, не сходились воротники ни одной рубашки.
— Не упадите, — сказал он баском и внимательно оглядел свою соседку.
За окнами мелькали смутно освещенные стены тоннеля.
Входили и выходили люди; вагон то пустел, то наполнялся снова, а парень все так же стоял рядом с Лялей и читал газеты. Газет у него была большая пачка — на немецком, английском и французском языках. Он вынимал их из правого кармана пиджака и, просмотрев, засовывал в левый.
Потом Ляля вышла, и парень вышел следом за ней. Они сели в один троллейбус, и, оказавшись с ней рядом на одном сиденье, он улыбнулся, как старый знакомый.
Было в этом пареньке что-то открытое и подкупающее, и Ляля не могла на него обидеться.
Каково же было ее удивление, когда они снова сошли на одной остановке, и он, обогнав ее, направился к Дому специалистов, в котором жила Ляля.
Он ждал ее на освещенной лестнице.
— Я вас узнал, — весело сказал он.
— Меня?! — переспросила Ляля.
— Ну да.
— Интересно, — сказала Ляля.
— Не смущайтесь. Вы меня действительно до сих пор не встречали. Я астрофизик. И еду с вашей экспедицией... Федор Коротовский.
Парень улыбнулся и, прыгая через ступеньку, побежал вверх по лестнице.
Ляля удивленно посмотрела ему вслед.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
НА ЧЕРНОЙ ТРОПЕ
Ночной гость
На юг и на восток уходят поезда с Казанского вокзала. Уходят поезда в Свердловск, уходят в Читу и в Иркутск. Уходят в степной Оренбург и в опаленный солнцем Ташкент. Днем и ночью уходят поезда. Уходят на рассвете. Уходят в солнце и в дождь, в туманы и в метели... Мелькают зеленые вагоны, стучат колеса, призывно вскрикивают работяги-тепловозы. И люди подолгу стоят, прильнув к окнам, стоят и смотрят: прощаются с Москвой, с прозрачным Подмосковьем.
Говорят, хорошо уезжать с дождем — к счастью. Да, правда, — есть в подмосковных летних дождях своя особая, неповторимая прелесть. Оживают рыжие сосняки, в траве полощут ветви белые березы, крепкий запах смолы и свежего сена бросает в окна боковой ветерок с прохладными брызгами косого дождя. А дачки, словно игрушечные, — зеленые и красные, — приглядываются из-под высоких крыш, будто из-под козырька: что это там, на дороге, — стучит и мчится, разрывая молочную пелену дождя?.. А ребятишки бегут по лужам рядом с поездом и озорно размахивают руками.
На пригородных дощатых перронах стоят люди, накрывшись кто плащом, кто зонтиком, а кто просто утренней газетой. Дождь барабанит по доскам, по спинам, по крышам переполненных электричек. А в вагоне тепло, мягкая ковровая дорожка заглушает шаги...
Через час, через два становится темнее — березкам в ночи еще сиротливее — одним, на сквозном дожде. Сосновый лес вырастает в сплошную черную стену — лишь кое-где разрывают ее огоньки погруженных во мрак поселков.
Джеферсон выбил из мундштука сигарету, выкинул окурок за окно. Поежился, поднял стекло — после грозового ливня сильно посвежело.
Четверть века тому назад ехал он по этой же дороге — в туман, в неизвестность. Он был тогда полон нетерпенья — он уходил от погони и с упоеньем бросался навстречу новой опасности. Он был не из трусливого десятка и на крыше раскачивающегося вагона один отбивался от троих чекистов. Он прыгал с поезда на полном ходу и без воды шел по пустыне четверо суток.
А теперь у него билет, место в мягком вагоне и веселый попутчик — инженер из Андижана. Уже через час Джеферсон знал о нем буквально все. У инженера была бутылка отличного немецкого коньяку — они распили ее и еще прикупили водки.
Вообще говоря, Джеферсон чувствовал себя в норме — полмесяца он готовился к «командировке» — стрелял, плавал, бегал, читал советскую литературу. Ему уже немало лет, но он еще очень крепок — широк в плечах, мускулист, энергичен. Он пил водку стаканами и с удовлетворением отмечал, что совсем почти не пьянеет. Он курил сигареты и слушал безудержную болтовню веселого соседа — инженер сначала рассказывал о себе, потом о жене, которая его почему-то бросила и уехала в Железноводск с каким-то боксером, потом о своих товарищах и о работе. Джеферсон забрался на вторую полку. Он лежал, глядя в потолок, курил и мысленно повторял в такт ударам колес: «Так-так, так-так...» Иногда он говорил «да» или кивал головой — это должно было означать, что он внимательно слушает инженера.
Но мысли его были далеко-далеко — и от Москвы, и от этого вздрагивающего вагона.
Через час Джеферсон уже ничего не слышал — он крепко спал, откинув сильную руку с потухшей сигаретой.
...Только часов в двенадцать выпроводил чайханщик Юлдаш-ака последнего посетителя. Последним был обычно старый Карабек, заядлый рассказчик и любитель перепелиных боев. У него всегда сидела в рукаве маленькая птичка. Вечером, когда расходились завсегдатаи, Карабек насыпал перепелке пшена, а себе заказывал чайник чая и сдобную лепешку; так и ужинали они до тех пор, пока краснолицый Юлдаш-ака не начинал стучать и бренчать самоваром и чайниками... Это значило, что время истекло, пора и честь знать. Карабек расплачивался за ужин, прятал перепелку в рукав и удалялся в сторону верхнего канала, где с незапамятных времен стояла его кибитка с пышноволосой джидой у старой и скрипучей, как арба, калитки...
С помощью мальчика, своего племянника со стороны сестры, Юлдаш-ака выбил ковры, побрызгал, подмел пол внутри и вокруг чайханы, выпил ореховый настой, которым упорно лечился от ожиренья, но жирел от этого только еще больше, и, проводив мальчика (тот жил за базаром, против станции), завалился спать у большого медного самовара. Это было самое уютное местечко в его чайхане.
Ночь была душной и тревожной, собаки лаяли пуще обычного, Юлдаш-ака долго ворочался с боку на бок и никак не мог заснуть. С чего бы это: уж не умер ли кто-нибудь из родственников?.. Думая о смерти, он вспомнил прошлогодние похороны деда, и ему стало горше прежнего.
Внезапно кто-то постучал в дверь, да так тихо, что Юлдаш-ака затрепетал от страха: еще на той неделе