Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ксплуататоров изничтожим, — вторил другой. — Изничтожим, тогда и... это, найдемся. Работать не надо будет. Чего тосковать! С барей штаны посымам...
— Эк, баба! Мы вот без бабы да зато с песней. Э-эй, жил-был мо-олодец Яшка, да Яшка сле... Жизнь, она вот так. Потому что выверт такой у нее...
— Нет, однако, я уж пойду, — отстранялся благодарный, совсем обмякший от добрых чувств Алешка. Жалко было расставаться. Волюшка, вот она!
Да-а, хорошо так-то вот, как давно-давно не было. Будто бы сейчас на высокой высветленной горушке он стоял, а все то, что было вчера, годы назад, где-то внизу, в ямине затхлой, отстраненное, его никак не касаемое... Так уж совсем далеким гляделся отсюда тот оставленный мир.
«Ксплуататоров изничтожим, работать не надо будет. Все наше будет...» — эта чудная хмельная приговорка казалась ему благостной, легкой, ясной.
На свою улицу пришел Алешка, когда небо уже предрассветно горело, будто горн в кузнице, где кузнец должен был вот-вот кинуть пышущую заготовку на лобастую, ждущую работы наковальню. Улица встретила его сонной пустой тишиной, даже собаки не бегали и не тявкали.
Пятистенник свой он увидел, нет, не увидел, а буквально выхватил обжажданным, ищущим, нетерпеливым взглядом еще из-за оврага, над черемухами: сперва конек крыши с трубой увидел и обласкал, потом карниз, потом затемневшие торцы верхних бревен по углам...
Но что это? Поверх ставень горбыльные, в корье, доски крест-накрест. Алешка перебежал овраг, остановился, постоял и дальше пошел уж мелкими шажками, как-то подсеченно. С торцов и по стенам выблескивали смолевые подтеки — это была очень худая примета, когда смола выталкивается не внутрь, а наружу. Прежде чем влезть на завалинку, он утробно выдохнул, из-за наличника шмыгнула взъерошенная пичужка, там тотчас обеспокоенно, покинуто зачиликали пичужата.
Посрывав горбылины, Алешка сел на крыльцо, на нижнюю расщелившуюся приступку, уже не находя в себе сил, чтобы войти в дом и увидеть в нем пустоту и порушенность. Стремясь сюда, он ждал, что в доме кто-то, хоть чужой, хоть недруг, да живет. А оно вот — пустота, неошкуренный, суковатый еловый горбыльник крест-накрест на окнах да поросль седоватой лебеды у порога и у ворот. Какое сердце это выдюжит!
Высокие-то окна — это через них, чаяла хозяйка, хлынет в дом уж не мужицкая, не мещанская, а господская сладость. И вот — горбыльник крест-накрест!
Утро медленно, очень медленно поднимало из-за края земли свой накаленный шар, кровянилось небо над городом. Все последние годы жгла Алешку лютая жажда заглянуть Вербуку в глаза. За этим он и завернул сюда, а не сразу в Сидоровку к жене (о смерти Любки он не знал), к детям, к сестре Доротее — заглянуть Вербуку в глаза и спросить, из-за какой такой своей нужды он выгнал его семью из дома, с усадьбы? Когда и в чем он ему задолжал?
Пичужата за наличниками чиликали уж не обеспокоенно, а ровно и звонко, будто в сидевшем на крыльце человеке признали своего. Стуком бадьи у колодца обозначилась жизнь в соседнем дворе, кто-то покашлял за дорогой, проехала порожняя телега... Улица просыпалась.
А Алешка, наоборот, засыпал, угнездившись на приступке и подобрав к животу тяжелые свои, в древесных занозах руки.
С крыльца-то, при первом слабом алом лучике солнца, скользнувшем из-за трубы соседа Пыхова и между пихтами, как раз и взяли его, в таком вот виде, ослабнувшего, в полудреме, конные казаки, заехавшие не в ворота, а с огорода, забитого тучно многолетним бурьяном.
Комендант острога Чурпых при виде Алешки снял с сухой, в редком сивоватом ежике, своей головы фуражку и погладил ладонью сам себя по темени, потом по затылку.
— Сдержал, выходит, слово-то, — молвил он негромко и почти поощрительно, дважды обошел вокруг непокорного беглеца, все этак же приглаживая на себе ежика.
Перед кордегардией уже наготовленно били в барабан. Воздух, сотрясенный таким колебанием, кружил в себе ржавые листья, летевшие со старой, с черным шишкастым стволом березы, произрастающей из сырого распадка. Над всеми, кто был на плацу, кружили эти погубленные листья. Старик Жукин командовал лающе, он с годами в такие моменты становился строже, торжественнее.
— Взво-од!.. На пози-иции!..
Наказывали, вразумляли Алешку опять же с тем мудрым, далеко не во всех сибирских острогах соблюдаемым расчетом. Ну то есть с тем расчетом, чтобы не на смерть, не на немощь пожизненную, а чтобы бедняга все ж в силе остался, в силе, годным на новые нужные работы.
Опять же в палате у Звонницкого отлеживался, опять веселый доктор эксперименты над ним свои налаживал. Новым было на этот раз лишь то, что нарядили Алешку в чулки и в суконный колпак и в таком виде наряженного свели в кузницу, что располагалась над крутым каменным яром, за конюшнями. А в кузнице в той умелый кузнец произвел ему на ноги соответственное оборудование: четыре железных прута, сцепленных тремя кольцами, еще теплыми от горна...
«Вот, все, теперь уж никуда, отбегался», — не без печали молвил Чурпых и даже глаза себе платочком утер.
И вспомнилось тогда Алешке, спускающемуся в таком оборудовании по каменистой дороге с горы, про то, как тихим солнечным днем сидел он у себя во дворе на бревнышке, окруженный детишками, налаживал им из талинового прута свистульки, тут же была Любка, она глядела на его, Алешкину, забаву с мягкой иронией в прижмуренных от яркости света глазах...
Да было ли то все или не было?! Жена, дети — где вы? Какая теперь сила вызволит Алешку отсюда? Будет ли время, когда душа его и тело освободятся от боли и от погибельной тоски и он сможет выдохнуть: «Вот я и дома»?!
Опять пошли тянуться в глухой сутеми дни, месяцы, годы... Домой Алешка вернется только в 1917-м.
Часть вторая
И помутился свет божий
На излете августа по берегам Оешки дозревала рожь. Сел пришлый человек на край поля, разулся, засокал штанины, снова поднялся, оглядел пустой проселок и стал ходить туда-сюда по меже, прискакивать, припрыгивать, он спешил ощутить хлебную землю и напитать свое тело этим ощущением.
Межа была узкой, хомяку перескочить, и долгорослая рожь с одной полосы и с другой, клонясь, скручивалась, перевязывалась усатыми колосьями в тугие узлы. Человеку, чтобы шагать, надо было разводить, распутывать эти желтые связки, однако колосья, едва он проходил, снова клонились и снова схлестывались под набегающим теплым вольным низовым ветром.
— Ан ведь... — говорил человек себе в