Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Горнист Лю!
Но тот не отозвался. Отец тряхнул Лю за плечо и позвал:
– Дядя Лю!
Тут труба упала на землю, и они увидели, что лицо трубача уже окаменело.
В нескольких десятках шагов от насыпи, на том участке поля, что пострадало не столь серьезно, они нашли Фана Седьмого с вывороченными наружу кишками и еще одного бойца по прозвищу Четвертый Чахоточник (он был четвертым ребенком в семье и в детстве переболел чахоткой). Четвертого Чахоточника ранило выстрелом в ногу, и из-за большой кровопотери он потерял сознание. Дедушка положил ему на рот перепачканную кровью ладонь и уловил идущее из ноздрей жаркое сухое дыхание. Фан Седьмой уже заправил кишки обратно в живот и заткнул рану гаоляновыми листьями. Он еще был в сознании и при виде отца забормотал судорожно подергивающимися губами:
– Командир… мне конец… ты моей жене… дай немного денег… только чтоб она не выходила снова замуж… у брата детей не осталось… если она уйдет… то предкам рода Фан… некому будет воскурить благовония[50]…
Отец знал, что у Фана Седьмого есть годовалый сынишка, а у его жены груди налитые, словно тыквы, молока так много, что ребенок растет упитанным и румяным.
Дедушка сказал:
– Братец, я тебя отнесу домой.
Он присел на корточки и потянул за руку Фана Седьмого, чтобы взвалить его себе на спину, но тот заорал от боли, и на глазах у отца комок гаоляновых листьев, которым была заткнута рана, выпал, из раны показались белые кишки, а вместе с ними вырвался горячий запах крови. Дедушка положил Фана Седьмого на землю. Тот без конца стонал:
– Брат… будь добр… не мучай меня… пристрели…
Дедушка снова присел и стиснул руку Фана Седьмого со словами:
– Я тебя на себе дотащу до Чжан Синьи, доктора Чжана, он вылечит твою рану…
– Брат… скорее… не заставляй меня терпеть… я уже ни на что не сгожусь…
Дедушка, прищурившись, посмотрел на хмурое августовское небо, украшенное яркими звездочками, протяжно вздохнул и спросил у отца:
– Доугуань, у тебя в пистолете патроны остались?
– Да.
Дедушка забрал у отца браунинг, взвел затвор, а потом посмотрел в темное небо и сказал:
– Седьмой братец, уходи со спокойным сердцем, пока у меня, Юй Чжаньао, будет что есть, твоя жена и сын не помрут с голоду.
Фан Седьмой покивал и закрыл глаза.
Дедушка поднял пистолет, словно каменную глыбу весом в тысячу цзиней[51]; он весь содрогался от этой тяжести. Фан Седьмой открыл глаза и взмолился:
– Брат…
Дедушка резко отвернулся, из дула вылетел огненный шар, осветивший кожу на голове Фана Седьмого, отливавшую синевой. Фан Седьмой, стоявший до этого на коленях, быстро повалился вперед, поверх своих вывалившихся внутренностей. Отец не мог поверить, что в животе одного человека помещается столько кишок.
– Чахоточник, тебе тоже пора в путь, раньше умрешь – быстрее переродишься, возвращайся, снова будем бить японских ублюдков! – Дедушка выпустил оставшийся в браунинге патрон прямо в сердце Чахоточника, жизнь которого и так висела на волоске.
Хотя дедушка привык, как говорится, косить людей как коноплю, но после убийства Чахоточника он кинул на землю пистолет, а рука повисла вдоль тела, словно дохлая змея, и у него не осталось сил ее поднять.
Отец поднял браунинг, сунул за пояс и потащил дедушку, как пьяного, со словами:
– Пап, пошли домой. Пап, пошли домой…
– Домой? Домой! Домой…
Отец, ведя за руку дедушку, поднялся на насыпь, и они неуклюже побрели на запад. В небе уже взошла луна, успевшая стать почти полной к девятому числу восьмого лунного месяца[52], и холодный свет лился на спины дедушки и отца, освещая величавую, словно грандиозная, но неповоротливая китайская культура, реку Мошуйхэ. Кровавая вода раздразнила белых угрей до исступления, они резвились и кружили в реке, то и дело мелькая на поверхности серебристыми дугами. Синяя прохлада, парящая над рекой, вступала в схватку и сливалась с красным теплом, поднимавшимся над гаоляновым полем, сплавляясь в прозрачную дымку. Отец вспомнил густой подвижный туман в это утро, когда они выступали в поход; день казался таким долгим, будто минуло десять лет, но при этом очень коротким, будто он успел лишь раз моргнуть. Он вспомнил, как мама в бескрайнем тумане стояла на околице, провожая его, эта сцена была далеко, словно на краю неба, но близко, перед глазами. Он вспомнил все трудности, с которыми столкнулся отряд в гаоляновом поле, вспомнил, как пуля угодила в ухо Ван Вэньи, как пятьдесят с лишним бойцов рассеялись по шоссе на подходе к большому мосту, словно овечий помет. А еще острый меч Немого, злой взгляд, голову японского черта, летящую по воздуху, сморщенный зад японского старикана, маму, которая упала на насыпь, словно феникс, раскинувший крылья… лепешки-кулачи, рассыпавшиеся по земле… падающие друг за другом стебли красного гаоляна… гаолян, падающий, как герои…
Дедушка взвалил заснувшего отца себе на спину, придерживая под колени руками, раненой и здоровой. Браунинг за поясом у отца впивался дедушке в спину, вызывая сильную душевную боль. Браунинг принадлежал черному, худому, талантливому и образованному адъютанту Жэню. Дедушка вспомнил, что это оружие лишило жизни самого Жэня, а еще Фана Седьмого и Четвертого Чахоточника, и ему нестерпимо захотелось выкинуть несчастливый пистолет в реку Мошуйхэ. Но он ограничился лишь размышлениями, а сам выгнул спину дугой и подкинул повыше спящего сына, чтобы утихомирить эту свербящую боль.
Дедушка шел, уже не чувствуя ног, помогала лишь решимость двигаться вперед, бороться из последних сил в волнах окоченевшего воздуха. В полузабытьи дедушка услышал какой-то шум, наплывавший спереди. Он поднял голову и вдалеке на насыпи увидел извивающегося огненного дракона.
Дедушка уставился вперед, перед глазами то повисала пелена, то картинка снова обретала четкость. Когда взгляд затуманивался, дракон, оскаливая зубы и выпуская когти, возносился в небо, с шорохом ощетинивая золотую чешую по всему телу, ветер ревел, облака свистели, сверкала молния и гремел гром, звуки собирались в единое целое, как будто бы воинственный мужественный ветер сотрясал беспомощный женственный мир. Когда зрение прояснилось, он различил, что это девяносто девять факелов и несколько сотен людей, напирая друг на друга, бегут в их сторону. Танцующие языки пламени освещали гаолян по обе стороны реки. Передние факелы освещали тех, что бежали позади, а задние – тех, кто был впереди. Дедушка сбросил отца со спины, с силой потряс и заорал:
– Доугуань! Доугуань! Просыпайся! Односельчане вышли нас встретить, односельчане…
Отец услышал хриплый голос дедушки и увидел, как две довольно крупных слезы брызнули из его глаз.
4
Когда дедушка убил отца и сына Шаней, ему было всего двадцать четыре года. Они с моей бабушкой уже успели помиловаться в гаоляновом поле, как самец и самка феникса, и в этой торжественной смеси горя и радости бабушка уже забеременела моим отцом, в жизни которого тоже смешались достижения и преступления, пусть в дунбэйском Гаоми земляки его и признавали-таки выдающимся человеком своего поколения. Однако в тот момент бабушка была законной женой Шаня. Они с дедушкой как ни крути встречались тайно, что называется, «в зарослях тутовника на речном берегу»[53], их отношения были спонтанными и непостоянными, да и отец мой еще не появился на свет, а потому, описывая события того периода, я ради достоверности буду именовать дедушку Юй Чжаньао.
Бабушка тогда в отчаянии призналась Юй Чжаньао, что ее законный супруг Шань Бяньлан болен проказой, и Юй Чжаньао острым коротким мечом срубил пару стеблей гаоляна и велел бабушке через три дня ни о чем не волноваться и возвращаться к мужу; до нее не дошел скрытый смысл этих слов, бабушку одурманила волна любви.