Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Многие считают Красовицкого поэтом, «альтернативным» Бродскому, – он действительно принадлежит другой стихотворной традиции, – незаслуженно замолчанным, в то время как Бродский, наоборот, раскручен сверх всякой меры.
На этом месте стоит сказать, что «раскручиваемость» – одно из «встроенных» качеств поэта. Такого, которого могут услышать многие. Красовицкий таким никогда не был и – что важнее – никогда не хотел таким быть. Ни в молодости, когда писал странные и плохо поддающиеся декламированию стихи: «Быть может, это хлопья летят – / умирая, тают среди громад. / А может, это рота солдат / на парашютах спускается в ад», ни потом, когда увидел в поэзии нечто отделяющее его от истины, мешающее ей.
Для того чтобы говорить со многими, надо говорить (и думать) разное. Именно этого Красовицкий – поэт, священник, мыслитель (если бы можно было сказать «думатель», я бы так сказала – это правильнее) не хочет.
Когда я приехала брать у него интервью о Крученых (с которым он был знаком и поэтические теории которого изучал), он предупредил меня с порога: «Я скажу только то, что хочу сказать, – ни слова больше».
И правда – ни одного лишнего слова мне получить не удалось. Потом практически все мне говорили, что это интервью оставляет впечатление недосказанности. Так и есть.
15.02.2013
Анна Наринская: «Дыр бул щыл» – что это было? Вернее, что это есть?
Станислав Красовицкий: «Дыр бул щыл / убешщур» – это именно то, что «есть». У этих слов нет значений, и поэтому видна их чистая сущность. Здесь есть только то, что есть. Потому что звук – это данность. Крученых это понимал, причем понимал очень точно, почти математически. Он вообще был очень рационален. И его стихотворные упражнения, они часто были не излияниями поэтической души, а иллюстрациями его теоретических размышлений. Он был теоретик поэзии.
Он считал, что звук в поэзии важнее, чем образ, важнее, чем вообще все. И я так считаю. Потому что образ – это самовыражение, выражение себя. А звук – это гармония, она существует объективно. В юности я занимался биологией – среди прочего мы вываривали в серной кислоте моллюсков. У каждого моллюска есть нерастворимый остаток, известковая решетка – она называется радула. Эта радула всегда оригинальна для каждого вида. У поэзии тоже имеется радула – одна и та же «решетка», объединяющая поэзию по, скажем так, национальному признаку. Крученых это понимал. «Дыр-бул-щыл-убешщур» – это его формула русской поэзии.
А. Н. То есть все русские стихи в каком-то смысле «дыр-бул-щыл»?
С. К. Да, у них одна и та же радула, одна и та же звуковая платформа. Платформа русской поэзии, в которой вертикаль преобладает над горизонталью, а проще говоря – в которой расстояния между звуками короткие.
И если смотреть, вернее, слушать внимательно, то становится ясно, что «дыр-бул-щыл-убешщур» и «Унылая пора, очей очарованье» родственны друг другу. А вот «Возьму винтовку длинную, / Пойду я из ворот» – это другое. Лермонтов – это, я думаю, кельтский поэт, которому волей судеб пришлось писать на русском языке, наследник своего легендарного предка Лермонта, ушедшего в страну фей. Но Лермонтов – единственный гений, который не подходит под правило этой вертикальной звуковой решетки. А так вся русская поэзия – это «дыр-бул-щыл-убешщур».
А. Н. То есть как теоретик стиха он гениален. А как поэт?
С. К. Он поэт. Этого достаточно. Хотя разобраться, где стихи для него – подтверждение его теорий, а где именно стихи, довольно трудно. Иногда его стихи кажутся слишком головными, «от ума». Так что я лучше, чтоб показать, как расставляются в стихотворении звуки, какое они имеют значение, как они сами, как расстояния между ними держат стихотворение, приведу строки Хлебникова:
Или вот такое стихотворение:
А. Н. Это чье?
С. К. Это мое. Я совсем недавно написал. Эта та же самая звуковая решетка. И про нее Крученых все понимал. И пусть его стихи кажутся слишком выверенными, холодными, но одно точно – вредного в его поэзии ничего нет. А ведь если стихи несут вред – то это очень сильный вред. Если в конструкцию стихотворения заложить яд (а это можно сделать)… Например, были древние скандинавские висы, рождающие смерть: прочтет человек – и умрет.
А. Н. Вы в это верите?
С. К. Абсолютно верю. Это можно сделать. Почему я, например, уничтожил большую часть своих стихов? Потому что я видел в них яд. А в его стихах яда нет.
А. Н. Вы же были с ним знакомы?
С. К. Да, я познакомился с ним году, наверное, в 1962-м. Мы с моим другом поэтом Валентином Хромовым пришли к нему, представились, а потом стали время от времени заходить. У него была комната в коммунальной квартире, крошечная. Свободного пространства там было примерно метра два с половиной. Там стояла койка и около нее тумбочка: на ней мы обычно распивали шампанское – мы к нему всегда с шампанским являлись. А остальное все – до потолка! – было завалено тиражами его, отпечатанных на гектографе, брошюр.
Когда в 1965 году из Америки приезжал Бурлюк, был устроен прием в доме Лили Брик. Бурлюк был такой вальяжный, шикарный джентльмен, поэту Кирсанову он при всех подарил рубашку-ковбойку. И помню, как в зал вошел Крученых и пошел к нему. Крученых был всегда очень плохо одет. Он вообще был показательно беден.
А. Н. Почему вы решили именно к нему пойти? Были ведь фигуры более знаменитые – Пастернак, например.
С. К. Мне он был очень интересен, потому что я понимал, что это серьезный человек. Он, кстати, был другом Малевича. Неслучайно. Живопись Малевича это же тоже – философия. Малевич тоже рвался за пределы нашего мира, где солнышко, и звездочки, и такое прочее. Черный квадрат – это же тоже «дыр-бул-щыл». Он не значит ничего и значит все. Он просто есть.
И вот еще один разговор. Знаю, здесь надо сказать что-то «оправдательное» – мол, эта беседа идет за той беседой, потому что… Но нет. Просто – вот еще один разговор – с Виктором Голышевым. Великим переводчиком и одним из самых значительных людей нашего времени.
06.06.2014
Анна Наринская: Ваш перевод «1984» вышел в 1988-м. К этому времени этот роман на русском уже существовал – пусть неофициально. Почему вы решили его переперевести?
Виктор Голышев: Для меня это не был переперевод. То есть я понимал, что, наверное, перевод на русский уже имеется, но я никогда его не видел. А тогда я думал, что перевести и, главное, издать эту книгу надо срочно. Причем я боялся, что, может, и не успею – в том смысле, что окно этой свободы захлопнется, как это было при Хрущеве, который вроде бы дал всем вздохнуть, потом сам испугался и сдал назад, а потом его сняли. Я думал, и с Михаилом Сергеевичем так будет. И с ним действительно так и было – его действительно сняли, но свобода слова еще продержалась какое-то время.