Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вторая тема не приходила мне в голову, пока я не прочитал «хронику» мамы — спустя десятки лет после того, как она покончила с собой в тюрьме, — и не узнал о намерении отца сделать своим соучастником меня, а не ее. И я захотел понять: сказал бы он мне, что собирается ограбить банк и рассчитывает на мою помощь? Какие слова выбрал бы, чтобы растолковать это пятнадцатилетнему подростку? Пришел бы в мою комнату, когда я проснулся утром того четверга, сказал бы, что нам нужно поговорить с глазу на глаз, и посвятил меня в свои планы? Или подождал бы, пока наша шедшая на восток машина не минует Масселшел, и только тогда открыл бы мне свой диковинный замысел? Или, быть может, отложил бы объяснения до въезда в Крикмор? Или вообще не стал ничего объяснять, а просто оставил меня сидеть в машине за банком — недоумевать и ожидать его возвращения?
Если бы он сказал, что я ответил бы ему? «Нет»? Было ли такое «нет» возможным? (Теоретически, было.) Конечно, я сказал бы «да» или, по крайней мере, промолчал бы и отправился с ним. Я не был непокорным или многословным, как моя сестра. Я любил отца и старался смотреть на мир его глазами. Но, стань я его соучастником, как сильно изменились бы наши с ним отношения? Скорее всего, полностью. Повзрослел бы я за один день? Оказалась бы вся моя жизнь загубленной? Стали бы мы походить скорее на братьев, чем на отца и сына? Обратился бы я в уголовника, а не в школьного учителя? Все возможно.
И тут напрашивается еще один вопрос: что могло произойти, если бы изловили нас обоих — схватили и посадили в тюрьму; ведь полицейские могли и наброситься на нас, как на Бонни и Клайда, застрелить и распространить наши фотографии? «Отец и сын, ограбившие банк. Оба убиты». Он об этом подумать не потрудился, но мама меня от такого удела спасла.
А не разоблачи их полиция, избавило бы это наших родителей от конечной участи — от обращения в грабителей банков? Вот третья тема, третий не дающий мне покоя вопрос. Что касается мамы, могу сказать определенно: да, избавило бы — насколько вообще можно быть уверенным в таких материях. Она пошла на это один раз, потому что у нее была цель (по крайней мере, так я думаю) — покончить с прежней жизнью, которая ее не устраивала. Достигни мама этой цели, она, несомненно, начала бы где-то в другом месте жизнь новую (с Бернер и мной). Ей было всего тридцать четыре года. Думаю, можно без натяжки вообразить ее преподавательницей какого-нибудь маленького колледжа — менее отчужденной и, скорее всего, незамужней, довольной своим существованием, оставившей ограбление, в котором она участвовала, далеко позади.
Что же до отца, тут я большой уверенности не питаю. Грабить банки — это было ему по душе, во всяком случае, так он считал. Если бы ограбление сошло отцу с рук, он — такова была, как я уже говорил, его натура — решил бы, что сойдут и другие, нужно только работать почище. К тому же он всегда верил — хоть доказательства противного и накапливались понемногу, — что ничем не похож на человека, способного ограбить банк. И это было, разумеется, большой его ошибкой.
Домой они приехали в пятницу после семи вечера. Оба выглядели усталыми и расстроенными, но довольными тем, что вернулись. Я же разволновался и немедля начал рассказывать, как мы с Бернер провели два дня, что за это время произошло, что мы видели и о чем думали. Индейцы снова несколько раз проезжали мимо нашего дома. Телефон звонил множество раз, однако трубку мы не снимали. Питались остатками спагетти, яйцами в мешочек и гренками, которые жарили сами. Играли в шахматы, смотрели по телевизору «Неприкасаемых», Эрни Ковача и новости. Я покосил лужайку и понаблюдал за трудами пчел в росших у гаража пиниях. Вечером мы сидели на верандных качелях и любовались закатом. Я слышал звуки, долетавшие с «Ярмарки штата», которая заработала неподалеку от нашего дома, — голос, объявлявший через громкоговорители о начале родео «Дикий Запад» и гонок походных кухонь, веселые крики людской толпы. Игру каллиопы. Чей-то усиленный динамиками смех.
Родителям и без меня было о чем подумать, к тому же они усердно занимались друг дружкой. Мне показалось, что каждый изо всех сил старается не рассердить другого. Мама приняла ванну, потом приготовила на кухне тосты по-французски и нарезала ветчину. Отец предпочитал ужинать тем, чем другие люди завтракают, верил, что это идет на пользу пищеварению. Он вышел на улицу и завел машину в переулочек за домом, что делал не часто, поскольку гордился «Бель-Эром» так же, как теми машинами, которые демонстрировал и пытался — безуспешно — продавать. Кроме того, он запер ее и принес ключ домой, а не оставил, как делал обычно, в замке зажигания.
Когда мы уселись за обеденный стол, отец объявил: сделка, разбираться с которой они ездили, оказалась такой, что участвовать в ней впору лишь сумасшедшим. Нефтяные скважины, веско произнес он, а затем улыбнулся и покачал головой, как если бы сама эта идея представлялась ему убогой. Его внимание привлекла к этому наша мать, продолжал он. Хорошо, что он взял ее с собой. У нее острый деловой ум. И добавил, что решил посвятить все свое время курсам по продаже земельных участков и ранчо. Вот это занятие серьезное. Нам вскоре может подвернуться возможность приобрести собственный участок земли. Благо мы остаемся в Грейт-Фолсе. Через две недели начинаются школьные занятия, Бернер и мне следует спланировать их. Отец же намерен поговорить с Баргамяном насчет нашего дома. Он выдержан в стиле «Дом мастера», теперь таких уже не строят, сказал отец. Дом неплохо бы покрасить заново и обои переклеить, а кроме того, отцу хотелось, чтобы у нас был «фойер» и камин. Вообще же дом не лишен изящества, один потолочный медальон в гостиной чего стоит. Ему нравится симметрия дома, четкость очертаний. И то, как красиво падает в гостиную наружный свет, — что было правдой, — и то, как прохладно в нем летом. Вообще он чем-то похож на «сквозной» дом, в котором отец вырос в Алабаме. Короче говоря, о переезде мы больше думать не будем. Меня это обрадовало, а Бернер — навряд ли, потому что она уже окончательно решила сбежать с Руди Паттерсоном и тем покончить с прежней жизнью.
Я отметил, что отец вернулся домой без синей сумки, с которой уехал позапрошлым утром и об исчезновении которой ничего не сказал. А между тем он, как это часто бывает с военными, относился к вещам с мелочной бережливостью. Когда же я еще раз заглянул в ящик с его носками, там не оказалось и револьвера. Я решил, что во время деловой поездки произошло нечто, заставившее отца вернуться домой без него. Чем оно могло быть, представить себе я не мог. Я отметил также, что после ужина и уверений в том, что мы останемся в Грейт-Фолсе, отец, так и не сняв джинсов, белой рубашки и сапог, уселся в гостиной, включил телевизор, по которому показывали «Летний театр», и завел с мывшей на кухне посуду мамой разговор через дверь. Сказал ей, что начал относиться к Грейт-Фолсу как к своему дому, хотя наверняка был бы счастлив, и возвратившись в Алабаму. Как ни крути, а там все свои. Мама ответила ему, что жить поближе к местам, в которых ты родился и вырос, это всегда хорошо. Хоть многие и противятся этой мысли всю свою жизнь. Ему сильно повезло, сказала мама, что он усвоил ее еще в юности.
Все это было ложью, конечно, — и то, что они говорили, и то, как вели себя друг с дружкой, и то, в чем хотели уверить нас, и то, как расписывали наше будущее. Они расцвечивали поверхность своего преступления, стараясь приукрасить ее, придать благовидность тому, что, как они надеялись, станет его результатом. Впрочем, любое событие выглядит далеко не так, как мы его расписываем. Наши родители пытались убежать от нагонявшего их краха. Однако они вернулись в привычное, тихое место, где все было таким, каким они его оставили, — включая Бернер и меня, — все выглядело тем же самым, а при иных обстоятельствах могло бы тем же самым и быть. Родители могли считать, что и они остались прежними, с теми же старыми проблемами. С такими же, как прежде, желаниями. А то, что теперь обоим придется иметь дело с пагубными последствиями совершенного ими, что уже происходит нечто, способное настигнуть обоих и поставить на их жизни штамп «закончена», до них еще окончательно не дошло. Им все еще удавалось заставлять себя думать, действовать, говорить, как прежде. Обоих можно простить за это, даже полюбить — за способность наслаждаться вкусом последних крох жизни, которую они выбросили на свалку.