Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Ведь должна же ты отлежаться, выздороветь, поправиться, радость моя. Мои почки совсем прошли. Никаких воспоминаний нет, там внизу, где я ушибся, также прошло. Иногда только, как только сильно захочу тебя, так потому внизу ноет, но и это не всегда уже, а изредка. Думается, что, когда вернусь, мы оба будем здоровы, к весне, и насладимся нашей любовью, которая была перед Рождеством так мимолетна для нас» (26.02.1919)[147].
Такие мысли посещали генерала главным образом в период бездействия, когда он оставался один на один со своими тяжелыми мыслями и страхами – за жизни близких, судьбу Белого движения и порученного дела. Складывается впечатление, что с помощью этого сильнейшего допинга он отвлекался от тревоги, неуверенности, томлений беспомощности.
«Ты знаешь подчас хочется известись, похудеть, ослабеть, в тень обратиться от ласк, от страсти, но только отдаться ей вовсю, как следует, без отдыха, без расчета, без разбора времени дня и ночи: встать, вымыться, прогуляться с тобой, позавтракать, потом раздеться и отдаться любви, полежать до обеда, пообедать, особенно не одеваться, лежать на диване с тобой, и опять, а потом напиться чаю, лечь в постель совсем и до утра, утром перед умыванием – непременно опять, а когда ты вымоешься и будешь как цветок в халатике – опять, потом чайку или кофе выпить, прогуляться, позавтракать и сначала. А если дни будут теплыми и хороши, то можно во время прогулки на травке или на скамейке – правда? Ну чем не распределение дня? Положим, я долго так не выдержу (ты женщина, тебе легче), но все-таки сколько могу – весь к твоим услугам. Как-никак, а я стар становлюсь для твоих продолжительных сеансов. Зато ты расцветешь ярко от любви, а я помолодею, наверное. И это рассуждение человека под 50 лет. Прочтешь со стороны – просто срам один, подумаешь. Ну а мне не стыдно нисколько. Я люблю тебя и хочу тебя, вот и все, что знаю, что ты, прочтя эти строки, будешь радостна, и тебе было бы непонятно, если бы я рассуждал и узнал иначе, правда, радость?» (26.02.1919)[148].
Не стоит забывать, что Мара и Эрдели – ровесники, она тоже стоит на пороге пятидесятилетия.
Некоторые отдельные (их совсем немного) места дневника указывают на то, что генерал был большим знатоком женщин. И они его находили совершенно обаятельным, ведь он так хорошо понимал их и разбирался в их делах. Находясь в Салониках с деловой поездкой, он наряду с официальными заданиями выполнял и приватные:
«Сегодня сдаю необходимые дела, а главное – покупки. Наши дамы – Деникина, Филимонова, Романовская – дали мне поручение, если здесь дешево, покупать чулки, перчатки, и я купил больше, чем надо. Завтра буду продолжать покупки»[149].
Но при Маре он был их бескорыстным почитателем, получая от общения с другими дамами скорее эстетическое удовольствие и более ничего. Находясь в Мерве, он встречался с офицерами и служащими Туркестанской белой армии, в том числе и сестрами милосердия, ходатайствовавшими о помощи медикаментами:
«Приветствовали меня в поезде наши сестры милосердия из санитарного поезда, какие все хорошенькие. Все русские блондинки с ярким загаром. И девицы, и офицерские жены ну прелесть какие… удивительно ярки, молоды, здоровы, свежи, что называется, кровь с молоком. Одна из них плохая такая, но с такими синими глазами, что [нрзб.] сказал: нет соответствующих слов. Благодаря [нрзб.] серьезно, пожелал им успехов в трудном нашем деле борьбы и т. д. … [и сказал,] что в их руках раненые будут себя чувствовать лучше, чем где-либо. Эта самая с синими глазами спросила почему. На это я ответил, что когда измученный раненый после перевязки придет в себя и увидит над собой прелестные линии женского лица, как у этих сестер, то уж будет наполовину здоров. Видимо, угодил им с ответом (женщины всегда женщины), и мы очень приятно распростились»[150].
Но только Мара была центром Вселенной для Ивана Георгиевича в эти годы. Кроме дней церковных праздников, которые для него, как для человека верующего, очень важны, он назначил себе еще две даты, наполненные особым смыслом: 28 марта – день рождения Мары и 26 мая – день их знакомства. Он задолго начинал готовиться к ним, настраивался, планировал дела с учетом этих знаковых для него дней.
Эрдели неоднократно писал в дневнике, что возможность высказаться и даже выплакаться на его страницах, обращаясь к Маре, в конечном итоге укрепляет его веру в себя. Так было в Баку, когда зимой 1919 года он находился там для решения судьбы русского флота на Каспии, а переговоры с англичанами и мусаватистами проходили в тонах, унизительных для него и России. Он так оскорблен, унижен в своем русском чувстве, но приходится терпеть: его несговорчивость может сказаться там, на севере, «у нас». Присутствие Мары могло бы облегчить его муки, но она далеко.
«И вся жизнь, и война, и переживание, все наболело, все измучило, и тоска по тебе, и неудовлетворение нравственное… обида, оскорбление национальной гордости, русского имени, голод по тебе, безумное желание тебя видеть, быть около тебя, ждать твоей ласки, все это сейчас перемешалось [нрзб.] и тянет меня, грудь разрывается»[151].
Приемы внутренней интерпретации действительности, при которых множество наблюдаемых и переживаемых процессов сводилось, как правило, к двум темам, придали эрделиевским текстам оригинальную структуру, выраженную их автором в словах: «Ты знаешь, что у меня есть только две темы для разговора и мысли, это Россия – ну дела наши – и ты. Больше ничего нет…»[152] Или: «Все сводится, сосредотачивается в моем созерцании к тебе, мой милый. И большая историческая задача, и Россия, все, по-моему, для тебя, чтобы мы могли жить спокойнее, счастливее, радостнее, чтобы ты была сохранена и счастлива, мой милый, моя Радость» (21.02.1919)[153]. Это свойство его логики породило не один запоминающийся отрывок.
«С утра сижу у окна, читал и грелся на солнце. Пекло мне в физиономию, я вспомнил тебя, как ты голенькая пеклась в Михайловском, любимая моя. В газетах прочитал, что большевики на всех фронтах отступают, и сердце болит у меня за это и вообще за наши дела» (Баку, 13.05.1919)[154].
«Приехал господин какой-то из Кисловодска. Рассказал нам про все и подтвердил, что на Дону идет сильный натиск большевиков. Нет у меня ни желаний, ни дум, только одно – как дела наши… Ты, ты… и как ты… на душе тяжко. Стряхнуть с себя не могу этой тяжести и печали. Ну просто деться некуда. Про Дон жутко, и о тебе у меня всякие больные беспокойства, тяжкие мысли. Лишь бы сберечь тебя, Мара моя. Все время дрожит что-то во мне и так просится. Ну куда я годен? Скорее бы к тебе, утешение ты мне, гордость, радость, опора мне… жизнь» (14.03.1919, Баку)[155].