Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вот когда он прошел закалку жизнью и, видимо, приобрел эту внешнюю непроницаемость (под которой, похоже, сохранял в священной неприкосновенности и врожденное драгоценное чувство юмора). Но все же мне казалось, что я мог бы поколебать его невозмутимость. Для этого, пожалуй, следовало задать Михаилу Михайловичу всего лишь один мучивший меня вопрос: кто же все-таки поверяет миру грустно-забавные истории — сам писатель-рассказчик или же его герои, в коих он как бы перевоплощается, а иногда и вовсе не делает этого — говорит их грубовато-будничным, корявым языком, хотя тут же называет себя писателем?
Такого вопроса я не задал ни тогда, на литературной студии, ни после, при нежданном общении за ресторанным столиком…
Случилось это уже в первом послевоенном году. Только что окончилось заседание секции прозы. Мы, начинающие авторы, ко всему еще изрядно проголодавшиеся да и вообще жившие скудно, поспешили в писательский ресторан. Сообща заказали скромный ужин. Как вдруг официантка с лукавой улыбкой выставляет на наш круглый столик три бутылки шампанского, а мы на нее глаза таращим…
Спустя некоторое время к нашему кружку подходит изящный, безулыбчивый Зощенко и робко, деликатно осведомляется:
— Можно ли присесть рядышком?
Мы бурно приветствуем такое желание маститого прозаика-юмориста и ставим перед ним великолепно-древний стул из красного дерева, с высокой спинкой в сплошной резьбе, затем наливаем ему в бокал шампанское.
Михаил Михайлович подсаживается, но не пьет и, помолчав немного, обтерев бледные, суховатые губы белоснежным платком, начинает внезапно расспрашивать нас о бытие молодых прозаиков: трудно ли печататься в ленинградских журналах, кто выпустил первую книгу или готовит ее в печать, есть ли среди нас юмористы и сатирики?..
Завязалась интересная беседа. Мы все были тронуты искренней заинтересованностью знаменитого писателя нашей творческой судьбой и долго не отпускали его, пили за его не очень-то крепкое здоровье…
Нетрудно было догадаться, что не шибко денежным начинающим прозаикам выставил бутылки шампанского именно он, Михаил Михайлович Зощенко.
С той поры я не встречал его много лет. Что же случилось?
Всем, конечно, памятно постановление партии о журналах «Звезда» и «Ленинград», в котором произведения Михаила Зощенко были подвергнуты резкой критике. О крутом переломе в своей жизни после этой критики сам писатель так пишет в автобиографии:
В августе 1946 года я был исключен из ССП. За годы 46—52 я главным образом занимался переводческой работой. Было издано четыре книги в моем переводе: 1. М. Лассила. За спичками, 2. М. Лассила. Воскресший из мертвых, 3. Антти Тимонен. От Карелии до Карпат, 4. М. Цагараев. Повесть о колхозном плотнике Саго (в издательствах Госиздат КФССР и «Советский писатель» — Москва). В июне 1953 года я вновь принят в ССП.
Летом того же года я и увидел вновь Зощенко в Ленинградском Доме писателя. Он пришел в ресторан пообедать и уселся за столик неподалеку от меня, наискосок через проход.
Немало довелось пережить Михаилу Михайловичу, но серое лицо его по-прежнему казалось невозмутимым, только у рта особенно глубоко прорезались складки и резко темнели впадины на месте щек, да и то, пожалуй, потому, что над самой головой писателя горело бра, удлиняя, усиливая тени на лице.
Мимо часто проходили знакомые литераторы, здоровались с Михаилом Михайловичем, и он в ответ кивал аккуратно подстриженной черной глянцевитой головой, а сам между тем с каким-то старомодным изяществом продолжал неторопливо и хладнокровно разрезать явно жестковатое мясо. От всей его фигуры веяло выстраданным достоинством и вместе неподступностью. Видимо, трудное для себя время он пережил в одиночестве и сейчас тоже хотел оставаться независимо одиноким, заранее исключая любое возможное сочувствие к своей нелегкой литературной судьбе.
Но вот, заметил я, к столу Зощенко приблизился вкрадчивой походкой литератор с длинным, унылым лицом, тут же выпустил на него любезную «дежурную» улыбку, кашлянул в кулачок деликатно, вопросил вежливо, даже как-то приниженно:
— Не позволите ли присесть рядышком, Михал Михалыч?..
Зощенко не отозвался, лишь резко наклонил голову, так что все его невеселое лицо накрылось мрачной тенью от бра и само сделалось вконец мрачным.
— Тогда позвольте пожать вашу мужественную руку, Михал Михалыч? — не отступал назойливый литератор.
Но Зощенко и руки не протянул… даже как-то инстинктивно брезгливо отдернул ее.
Впоследствии я узнал, что этот литератор, когда-то считавшийся приятелем Михаила Михайловича, просто отступился от прежнего друга, хотя мог бы и ободрить в трудную пору.
Так в тот вечер Зощенко и сидел один. А мне было грустно и больно угадывать его страдающую душу под покровом гордой, неподкупной непроницаемости. Ведь было время, когда эта душа рвалась к людям, к нам, тогда еще начинающим литераторам! Должно быть, именно поэтому мне захотелось в ответном, пусть запоздалом порыве кинуться к Зощенко и сказать ему какие-нибудь утешительные слова…
Впрочем, такие слова нашлись сами собой. Я подошел к писателю, поздоровался с ним и произнес непринужденно:
— Михал Михалыч, а ведь однажды вы сидели за этим же самым столиком, а мы, молодые прозаики, пили шампанское за ваше здоровье.
Зощенко поднял свинцово-тяжелые веки и как бы недовольно, исподлобья, взглянул на меня. Но тотчас же слабая улыбка соскользнула с уголков его дрогнувших губ, и была она подобна бледному лучу усталого осеннего солнца, которое пробилось сквозь туман.
— Да, да, — отозвался Зощенко, как бы припоминая давнюю встречу. — Веселая была жизнь… Спасибо за память.
Но туман невеселых дум вновь притемнил лицо, и улыбка угасла сама собой…
Угасла ли? Нет, она, эта умная и неповторимая зощенковская улыбка, живет! Живет в его книгах, чтобы мягко и ненавязчиво высветить всякие человеческие несовершенства.
1984
С ЛЮБОВЬЮ К ЧЕЛОВЕКУ
Меня познакомил с ним на литобъединении, — кажется, в начале 1945 года, — молодой поэт Лев Егоров, шустрый, с острым носиком человек, коротко, под «ежика», стриженный, часто помаргивающий белесоватыми ресницами.
— Это Сергей Воронин, — представил он. — Таежник, изыскатель с Дальнего Востока, а теперь — корреспондент газеты «Смена».
На меня быстро и цепко глянули прищуренные темные глаза, потом вдруг горячо вспыхнули, как раздутые угольки, и точно бы обожгли…
* * *
В его книге «Думы о жизни», книге во многом воспоминательной, пронизанной какой-то дерзкой, щемящей искренностью, есть и такое признание:
«Смена» — молодежная ленинградская газета. Многим обязан я ей, и прежде всего уверенностью в том, что могу писать.
Мне дали большой стол с ящиками