Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Зинаида Николаевна и Борис Леонидович Пастернаки.
Переделкино, конец 1940-х
И вот он как-то мне звонит и говорит: “Мне очень нужно вас видеть. Зины на даче не будет”. Я приехала к нему. Он меня встретил у калитки, ждал. Открывает: “Люся, я полюбил!” Он говорил об Ольге Ивинской. Я совершенно опешила. Говорю: “Борис Леонидович, что теперь будет с вашей жизнью?” Я так сказала, потому что представила себе Зинаиду Николаевну. А он ответил: “А что такое жизнь?” Это дословно наш с ним разговор. “Я хочу, чтобы вы с ней познакомились, я ей про вас рассказывал. Вот тут ее телефон. Познакомьтесь с ней, я очень хочу, чтобы вы с ней познакомились”. Я позвонила Ольге Ивинской, мы договорились встретиться, и мне она понравилась. Я поняла, почему он ее полюбил. Во-первых, она женственная, такая настоящая женщина. Потом, она любила его стихи. Она красивая.
Н. Г.: Она вам не показалась легкомысленной?
О. С.: Нет. И что значит легкомысленная? Какая-то такая богемистость в ней, конечно, была. Была такая забавная история. Она мне вдруг сказала: “Знаешь, скажи Пастернаку, что ты занята на некоторое время. Мне надоело слушать, какая ты хорошая”. Потом это все как-то обошлось. Вначале с ней в хороших отношениях была и Лидия Корнеевна. И Эмма Герштейн. Она стала никуда не годной, “проституткой”, когда влюбилась в Бориса Леонидовича, когда он стал ходить к ней в “Новый мир”. Та же Лидия Корнеевна говорила: “Мы были в Зале Чайковского, в Консерватории. Смотрим, идет Борис Леонидович. Мы думали, он к нам сейчас подойдет. А он смотрит туда, где сидит вульгарно накрашенная Ольга Ивинская. Идет к ней”. Если всерьез подумать, на кого приятнее было смотреть: на Лидию Корнеевну или Ивинскую – на Ивинскую, конечно. Она никогда вульгарно не красилась – это совершеннейшее вранье. Она чуть-чуть подкрашивала губы. Она сама по себе была красивая, очень женственная, и в ней был такой шарм.
Ольга Ивинская.
Конец 1950-х
Между прочим, была со мной одна история. Я по каким-то делам ехала в Переделкино и с Борисом Леонидовичем встретилась на вокзале. Он тоже ехал на дачу. Я ехала не то к Сельвинскому или еще по каким-то делам. И я упала, когда мы шли рядом со станции, у поворота к его дому, и так здорово расшибла колено, прямо в кровь расцарапала, что не могла и ступить. “Мне же надо обратно ехать”, – сказала я. “Так зайдемте к нам, мы чем-нибудь промоем колено”, – ответил он. Это вполне естественно, по-моему. Мы пошли, он буквально на себе меня поволок. Зинаида Николаевна встретила нас без всякого энтузиазма, вынесла кружку воды, чтобы я промыла ногу, и ушла. Мы промыли, и я зашла на террасу сбоку. Сижу, не знаю, что делать, – ступить на ногу не могу. Борис Леонидович говорит: “Вы знаете, я узнаю, нет ли машины поблизости”. Не то у Федина, не то у кого-то была машина. Но все ехали в Москву только утром. Тогда Борис Леонидович спрашивает: “А может, переночуете?” Я отвечаю: “А как это будет?” Он куда-то ушел, вернулся, надо сказать, без особой радости на лице. Сказал, что сейчас все в порядке, что меня сейчас покормят. Был день, потом вечер, и вот он принес простоквашу в майонезной банке и хлеба.
Н. Г.: А вы сидели все это время на веранде, и вас в дом не пускали?
О. С.: На веранде. Это же лето. И тут входит Татьяна Матвеевна (домработница). Она говорит: “Вы взяли простоквашу? Зинаида Николаевна не велела трогать”. Я говорю: “Ну что ж теперь, я ем, и что?” Она говорит: “Вы скажите Зинаиде Николаевне, что это вы взяли. Это не я дала”. Я говорю: “Да-да, я скажу”. Пастернаку было очень неловко это слушать и обсуждать. Короче говоря, он открыл комод и постелил мне на диванчике какую-то простыню.
Н. Г.: А в какой комнате вас положили?
О. С.: На веранде, с которой вход. Свечку потом зажгли. Я потом еще стихи такие смешные написала: “Приличье в этой суетне с дороги сбилось. / Вы то врывались в сон ко мне, то к ней в немилость. / И простыня, замкнувши круг абракадабры, / Вдруг стала скатертью к утру, притом парадной…” Это действительно так и получилось.
Борис Леонидович действительно заглядывал и спрашивал: “Ну как вы тут?” Я говорю: “Все хорошо. Спокойной ночи”. В общем, к утру, когда он пришел, нога у меня распухла и почернела. Он говорит: “О, как хорошо”. Я на него посмотрела и рассмеялась. А он говорит: “Да это хорошо! Зинаида увидит, что это не притворство”. Ее я больше не видела. Тут он ужаснулся: “Слушайте, так это скатерть лежит. Я вам постелил вместо простыни – скатерть”. Я говорю: “Снимайте скорее, а то увидят!” Скатерть мы сняли и положили обратно. “Стало скатертью к утру, притом парадной”.
Н. Г.: Какой ужас. Может, З. Н. знала, что вы связаны с Ивинской?
О. С.: Я тогда не была еще с ней знакома. Это такой человек. Она ж ему говорила: “Слушай, у тебя дети. Напиши, что тебе там велят”. Это разные установки. Вот Борис Леонидович – другого круга. Ивинская тоже другого круга.
Н. Г.: Когда ее арестовали, вас начали вызывать. Что от вас хотели на допросах?
О. С.: Пастернака тоже вызвали. Он мне позвонил. “Люся, меня вызывают, но я не буду говорить, куда – вы догадаетесь”. По-моему, если кто-то подслушивал, то тут же догадался. Ну он такой был человек. “Я думаю, что мне хотят отдать ребенка”. Я говорю: “Не знаю, вряд ли”. – “Я сказал Зине”. А когда он пришел туда – ему дают письма к Ивинской. Он говорит: “Я ей писал, ей и отдайте”. Ну, Борис Леонидович…
Н. Г.: А вас о чем спрашивали?
О. С.: В основном, о Пастернаке. Что говорил, куда ходил. “А вот вы тоже, Суркова не любите, а любите Пастернака”. И про Ивинскую, о чем я с ней говорила, что она делала.
Ольга Ивинская и Борис Пастернак.
Измалково, 1959
Н. Г.: И что вы отвечали?
О. С.: Я отвечала все, что надо. Допрашивал меня Семенов, ее следователь. Он мне вечно какие-то анекдоты рассказывал. Я говорила, что такого не слышала. Ну что Пастернака больше любила, чем Суркова – это точно, это я подтверждаю. А анекдотов таких не слышала. А потом он мне говорит: посидите. Вызывает стенографистку, диктует вопрос-ответ, вопрос-ответ. И там все, что меня спрашивали, и ответы, какие ему надо. Я думаю, что же мне делать. Говорю: “Что вы делаете?” – “Работаю. Вы тут неделю ходите”. – “Я не буду этого ничего подписывать”. – “Как не будете?” – “Очень просто. Я знаю, почему вы хотите, чтобы я подписала”. – “Интересно, что вы тут знаете”. – “Когда я пришла, вы мне дали подписать, что за дачу ложных показаний я отвечаю в уголовном порядке. Вы все время мне говорите, что мое место рядом с подругой, вы хотите меня посадить, и вот за дачу ложных показаний вы и хотите это сделать”. Как это я сообразила? Это система Станиславского. Какие-то уроки театральные. Он сказал: “Или вы совсем дура, или слишком умная”. Стенографистку убрал, и я подписала буквально полтора листочка.