Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Почувствовав запах бензина, Эва будто опомнилась:
– Матерь Божья, да что вы творите?! Они ничего не сделали! Это простые монашки, остановитесь!
От удара и слез перед глазами все расплывалось, и все же она поняла, что ее слова для гестаповцев – пустой звук. Эва схватилась за голову и простонала в небо невразумительное:
– О-о-о… же… мой!
Монахини растерянно озирались по сторонам. Сестра София вскочила было на ноги и попыталась вырваться, но получила удар сапогом, снова свалилась на землю и теперь с немой покорностью глядела на желтую струю, облизывающую ее тело, словно хотела о чем-то спросить эту странную жидкость. Когда бензин попадал им в глаза, монахини отворачивались, прикрывали лица руками. Их губы едва шевелились. До Эвы доносились слова молитвы. Белые платки монахинь от бензина потемнели, сестры отирали рукавами блестящие маслянистые лица, глаза сильно жгло. Анна кашляла: на язык попало горючее, а София сидела неподвижно, не спуская глаз с немцев, и как будто пыталась что-то понять; в ее глазах не было ни ненависти, ни обиды – она просто молча ждала. Солдат с канистрой закрутил крышку и вытянулся в струнку, щелкнув каблуками:
– Bereit, Gerr Hauptsturmfuhrer.
Офицер кивнул, солдат зажег несколько сложенных спичек и бросил в монахинь. Сильнейшее пламя ударило по глазам, раздался оглушительный хриплый вопль. Сестры вскочили на ноги и заметались между могилами. Размахивая руками, ударялись о памятники; сестра София долго и рвано вышагивала по кругу, как-то осыпаясь и постепенно оседая, пока не споткнулась о тело Зоси и не упала, после чего поползла, постепенно замедляя движение. Головной убор слетел на землю, а прибранные волосы за несколько секунд испарились с искрящимся треском, кожа вскипела пузырями и начала лопаться. Вопль перетекал в вой, в рев и оборвался болезненным шепотом и хрипом. София ползала по земле, собирая мокрую грязь, и обмазывала ею лицо, будто пыталась спасти от огня хотя бы красоту, пока наконец не стихла и не обмякла.
Сестра Анна убежала дальше, она часто спотыкалась, но все бежала, казалось, она пытается оторваться от окутавшего ее пламени, спрятаться от него; огонь вцепился в шерстяной хабит, под ним проглянула белая льняная рубашка, растаявшая на глазах так же быстро, как и верхняя часть платья, многослойная одежда сплавилась в один ком и перемешалась с кожей, огонь цеплялся за плоть, запах жженого мяса ударил в нос. Анна упала на памятник, обхватив его руками, и замерла.
После того как монахини затихли, огонь, словно удовлетворившись и насытившись, постепенно рассеялся, погас. Эва упала на колени, рвота подступила к горлу и вырвалась наружу… Девушка потеряла сознание.
Она пришла в чувство, оттого что ей на голову вылили ведро вонючей воды, – тяжелая мутная вода ударила пощечиной. Эва осмотрелась: она лежала на бетонном полу в маленькой душной камере. Сдавленное пространство без окон – каменные плиты, серая гладкость, плешивая лампочка на проводе, деревянный стол, грубая штукатурка стен. Перед ней, закинув ногу на ногу, на табурете восседал тот самый офицер, этакий упырь-аристократ, теперь в серой форме, не в штатском. Гестаповская сбруя детоубийцы и длинные сапоги-копыта делали его еще страшнее. На отутюженном колене фуражка – блестящий козырек, белый череп и кости, – расположенная с почти геометрической точностью. Рядом стоял рослый детина-унтер в белой майке и подтяжках, откормленный и вспухший от щедрых порций мяса со сливками, ошалевший от чужой крови, широкогрудый, как бык: жадные ноздри, обрюзгшая физиономия, выпяченный зад. Из глаз унтера, из их безмозглой бесноватой пустоты светило маниакальное предвкушение, аппетит людоеда.
Взгляд собаки, питавшейся человечиной, отличался от взгляда простого, даже самого агрессивного пса: в этих людоедских зрачках всегда появлялась демоническая прожилка, что-то больное, сдвинутое с рельсов, пущенное под откос своей прирученной изначальности – той самой, что в глубинах верхнего палеолита, в одомашнивании псовых (безмолвный и нерушимый союз с человеком, скрепление двух пород, заключение тысячелетнего братства); эта демоническая прожилка отравляла благородный, вдумчивый, живой и преданный человеку собачий глаз, делала его отвратительным, воспаленным, мертвым, враждебным, похожим на красную расщелину с пустым зрачком зараженного чумой волка; так и глаза этого унтера – из их безмозглой, бесноватой пустоты гвоздило маниакальное предвкушение, какой-то свихнувшийся аппетит. Здоровяк держал в мясницких руках пустое ведро и рассматривал Эву с вниманием дегенерата, вооруженного аутиста, полюбившего вкус крови. Глаза-жаровни обжигали девушку, изучали с садистским примериванием: медсестра почувствовала в нем это потрескивание и скрежет стройной анатомической арифметики, связанной с ее телом; в этих глазах ярилось, трещало березовыми поленьями в печи неподдельное, беззастенчивое и разнузданное зло, ухало в ночи, словно филин.
Унтер с грохотом бросил ведро на пол, оно покатилось к стене, бряцая ручкой по бетонным плитам. Эва поежилась от этого неожиданного металлического дребезжания, затем встала на ноги. Офицер смотрел все тем же издевательским осиным взглядом:
– Фрейлейн Эва, надеюсь, вы осознавать, куда попали…
Шипящая и текучая польская речь в устах, привыкших к стальным слогам немецкого языка, казалась несколько искусственной – Эва не сразу поняла значение сказанного. Она скованно кивнула, затекшие ноги дрогнули. На лицах гауптштурмфюрера и унтера – сладострастное удовлетворение: оба испытывали упоение, разжигаемое страхом загнанной жертвы, смотрели лениво, как сытый кот на обессиленную мышь, играли лапой – вот он, вот запашок бабьего пота, предсмертная истерика, предчувствие пытки… затравленные оглядки по углам, боится, сучка, бойся-бойся, слушай звук наших господских шагов. Твоя слабость – наша сила.
Эва увидела свисающую с потолка веревку, на ее конце болтались кожаные наручники, а рядом – стальной поддон с крюками, напильниками, щипцами и сверлами. У противоположной стены чернела на скорую руку сымпровизированная дыба, излюбленное орудие пыток Средневековья и инквизиторского христианства.
Панна Новак не боялась смерти, с самого раннего детства она чувствовала, что когда-то, еще до своего рождения, уже существовала, отчего в душе неизменно теплилось скрытое накопленное знание, как бы вспоминаемое в процессе жизни; она явственно ощущала, что во время любовного горения, чтения Евангелий или сильного страдания – неважно – в ней расширяется некое новое внефизическое пространство, и оттого не верила в конечность личного существования. Не смерть пугала Эву, она трепетала при мысли, что станет калекой: слишком уж прославилось своими пытками Главное управление гестапо на аллее Шуха.
Ей вспомнился Отто, который всегда с таким волнением изучал линии ее запястий, ног, спины, плеч и так болезненно трепетал, когда она прикасалась к нему, волновался, теплел от ее присутствия, наливался кровью – Новак очень любила чувствовать его внимательный нежный взгляд, его возбуждение; Эва знала, что он любит ее, и очень расстраивалась из-за ребяческих недомолвок Айзенштата, по вине которых она так никогда и не услышит его признания, так и не почувствует на своих губах влажное тепло его губ.