Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Плотная, но уже по-летнему уютная морось. Панна Новак смотрит в заляпанное окно. Фургон сильно трясет: истерзанная дорога к кладбищу плюется грязью и кашляет, толкает машину из стороны в сторону и раскачивает ее, как лодку. Рессоры скрипят, из-под козырька вываливаются смятые листки бумаги. Водитель фургона Тадеуш с рябым лицом и жесткими курчавыми волосами вцепился в руль, время от времени отирая серым платком влажный морщинистый лоб. От его крепких пальцев с щетинистыми колкими волосками и старой рубахи пахнет табаком, дымом и бензином.
Медсестра держалась руками за дверь и сиденье, чтобы не удариться головой о крышу. На каждой кочке посматривала назад, в занавешенное клетчатой шторкой оконце. Фургон был заставлен коробками и ящиками с отверстиями для воздуха, а за их хрупкое, напуганное, жаждущее жить содержимое Эва переживала больше, чем за себя. В одну поездку обычно удавалось брать максимум троих детей: прятать больше было слишком рискованно, но сейчас в фургоне сидели шестеро, поэтому медсестра решила передать часть детей женскому католическому монастырю.
Тадеуш остановил машину в нескольких километрах от кладбища. Стоило мотору заглохнуть, напряжение водителя рассеялось, он ослабил пальцы, на него накатила волна сонливости. Механик варшавского завода, всю свою жизнь массирующий жилистыми, окаменелыми руками металлические детали, держался сейчас за мягкий и податливый руль, чувствуя, что с минуты на минуту уснет. Еще до войны Тадеушу казалось, что в его истертой работой жизни давно уже не осталось ничего, кроме жены, двух дочек и этих вот крепких, как подкова, рук. Все бойкие мысли и чувства, которые так ретиво курочили его когда-то в молодости, постепенно вышли из него, как и грехи, вместе с трудовым потом – полностью, без остатка, поэтому, окажись он на Страшном суде, Господь не увидит перед собой ничего, кроме этих вот самых пропахших работой честных рук, которые робко повиснут перед Богом, утопая в ореоле его света.
Подъезжать к кладбищу ближе было опасно, в таком безлюдном месте фургон с красным крестом бросался в глаза: красный крест среди мертвецов – трудно представить более нелепое зрелище. Девушке подумалось, что так оно, собственно, все и обстоит (они помогают тем, кто уже давно приговорен, как бы заранее соборован и положен в могилу, – скорая помощь для усопших: протянутый стакан воды, щедро предложенный заживо погребенному; сердечное слово ободрения и жест сочувствия – висельнику, со скрипом покачивающемуся на ветру; искусственное дыхание – отсеченной тесаком, скинутой с плеч голове, обездвиженному сухому рту). Но в том-то и заключалась тайна всего ее дела: кажущаяся бессмысленность риска делала труд Эвы еще более осмысленным. Кому-то удастся, ведь не всех же. Главное, дождаться… а впрочем, нет разницы. Здесь и сейчас – самое важное, а все остальное… Только вот Отто – я совсем ничего сама, как женщина… Любить, родить самой, стать матерью – слишком много, да, это очень… Но нельзя же так, как будто ничего, только я и он. Может, он поэтому так странно… в любом случае… нет, не знаю.
Мысли пролетали в голове медсестры: одни – оставляя неприятный осадок, жирный и клейкий, как от слизняка; другие лохматили сознание, точно густую шевелюру, раскачивали, кучерявили; третьи сковывали и леденили, всасывали холодной трясиной. Засыпающий Тадеуш думал о более приземленном и, если угодно, физиологическом: его заботило прежде всего то, что колеса могут увязнуть в грязи, о том, что в опустевшем за ночь брюхе еще трещит и колобродит съеденная вчера на ужин свекольная похлебка, не говоря уже о молочнице, открывшейся неделю назад у его супруги Настуси. Да и у белобрысой Катажинки – дочурка покрылась сыпью, а сосед Фердинанд, кажется, осведомитель. Все что-то вынюхивает, с немчурой кокетничает, выродок, фольксдойче из себя строит, курва.
Эва подхватила троих самых старших детей, хлопнула задней дверью и направилась в сторону торчавших вдалеке могильных плит. Оставшиеся дети выглядывали из коробок, как котята: глаза блестели, лохматые головки беспокойно вертелись. Тадеуш с улыбкой погрозил малышам пальцем и дал знак, чтобы спрятались. Достал из-под кепки сырую папиросу, высушил над спичкой взмокшую от пота бумагу и прикурил. С жадностью затянулся, чувствуя, как никотиновый яд, принятый натощак, обжигает сонливость и чуть бодрит. Однако вскоре шофер вяло поскреб ногтями подбородок и все равно задремал.
У самой стены кладбища стоял грузовик Opel Blitz, смутивший Эву, но кабина была пуста, девушка успокоилась. Она вела за собой семилетнюю Зосю, которая постоянно шмыгала и подтягивала сползающие брючки, и двух мальчишек шести лет, Шмулю и Юрека. Хотя оба мальчика постоянно не по-детски хмурились, настороженно озирая окружающий мир, все же они сохранили способность легко поддаваться чужой веселости и беззаботно смеяться. Вопреки всему навалившемуся на их плечи, они были открыты жизни и новым ее впечатлениям.
Ослабевшие грязные дети спотыкались, но в глазах мелькало любопытство, они давно не бывали вне тесных улочек гетто. Малыши с аппетитом топали ножками по редким травяным кочкам и перепрыгивали лужи. Оживление ребят не радовало девушку, она с болью смотрела на их тощие ноги, а болезненный холод маленьких ручек неприятно отзывался в ней. Когда наконец вошли на территорию кладбища, Эва увидела четырех бегущих между могилами подростков с болтающимися за спинами мешками. Из котомок торчали буханки хлеба, а сквозь прорехи выглядывал мелкий картофель. Деловито, вприпрыжку они пронеслись мимо, точно синицы, и исчезли так же неожиданно, как и появились.
Дети с интересом проводили глазами маленьких контрабандистов, но их внимание быстро рассеялось. Продолжая шагать за медсестрой, принялись играть: старались идти в ногу с панной Новак. Влажная мякоть раскисшей земли всасывала детские ноги, как болотистая топь, но ребята все равно пытались выдержать ритм шагов и, пока им это удавалось, сдержанно хихикали и толкали друг друга, но, как только ноги сбивались, замолкали и пытались восстановить строй.
Наконец впереди показались силуэты монахинь. Подойдя поближе, Эва разглядела широкое мужиковатое лицо сестры Анны, украшенное круглыми очками. Анна была неразговорчива даже по монашеским меркам: стеснялась кричащей непривлекательности своего лица и напускала на себя излишнюю строгость и нарочитое безразличие к собственной внешности; рядом с ней стояла, будто нарочно подобранная, ее полная противоположность, красавица сестра София с огромными, какими-то речными глазами и точеными чертами лица; мужчины на улице всегда оглядывались на нее. Эва знала Софию еще до войны и как-то спросила, почему она ушла в монахини; сестра только улыбнулась и опустила глаза, будто счастливая невеста, смущенная откровенным вопросом и не желающая никого впускать в святая святых.
Просторные черные хабиты монахинь трепал ветер, широкие рукава и подолы вздымались, как паруса. Сестры дружно поприветствовали Эву:
– Слава Господу нашему Иисусу Христу!
Эва кивнула в ответ:
– Во веки веков, аминь.
Сестра София опустилась на корточки и улыбнулась – умилившись при виде детей, она стала еще красивее.
– Меня зовут сестра София, будем дружить с вами, малыши-крепыши?