Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Другое окно, справа от двери, выходило в парк. Великолепная лестница зыблющихся верхушек деревьев — желто-зеленых, серо-зеленых, бронзово-зеленых — уступами поднималась к остроконечному сквозному шпилю лиственницы, одиноко красовавшемуся на фоне неба.
Жак вел себя как дома, бесцеремонно рылся в ящиках и в шкафах, а я тем временем обводил комнату взглядом человека, видящего ее впервые, тем свежим взглядом, которому дано увидеть столь многое и который я давно должен был бы утратить. Вошедшему казалось, что вся комната залита ярким, бьющим в глаза светом, однако это было не так: в окно справа проникал зеленоватый полумрак, вползали легкие полутени колышущихся деревьев, — и с их помощью темные углы организовывали оборону, защищали сокровенное, заветное, своеобычное, не давали выцвести воспоминанию.
Когда открылась дверь, комната вызвала у меня ощущение необычайного простора, а потом, всмотревшись, я понял, что дело тут не в размерах — они были велики, но отнюдь не слишком. Однако благодаря игре света, заливавшего комнату во всю ее длину, а также особенной расстановке мебели, оставлявшей много свободного места, в комнате было полно воздуха, и дышалось в ней упоительно легко: только высоко в горах бывает такая атмосфера. В моем представлении такая комната — верх роскоши и элегантности, причем элегантности врожденной, вдохновенной: совсем не то, что современное решение интерьера, когда люди задаются целью непременно заставить мебелью, использовать каждый клочок пространства, видимо, беря за образец помещения в блокгаузе или на военном корабле.
Здесь глаз отдыхал от безликой пошлости, какая была присуща остальным комнатам отеля. Ближе к окну, выходившему в парк, был уголок, говоривший о характере и пристрастиях его обитателя: по крайней мере, на это указывал набор разнородных вещей, из тех, которые переселенец, моряк или ученый-исследователь непременно положат в свой сундучок, и с помощью которых, даже под звездным небом пустыни, можно воссоздать привычный для их владельца уют. На стене висел необычного вида темно-синий плащ из грубой шерсти, тяжелый, похожий на епископскую мантию, — почему-то я сразу подумал, что Аллан привез его с Гималаев — а чуть подальше лежала старая бита и крикетная кепка, рядом — драгоценное индийское оружие, тут же стоял массивный сундук черного дерева, сплошь инкрустированный медными гвоздиками и звездочками, чудесной арабской работы. Растерянные, настороженные, точно слепые в этой залитой беспощадным светом комнате, зябко притулившиеся у низкого кожаного дивана, эти вещи вызывали в воображении натянутую вокруг них палатку, были нехитрой передвижной декорацией, заботливо населяемой родными призраками; так на корабле убогий скарб курильщика опиума помогает ему забыть об ужасах чужбины.
На стене еще висели пластинки из полированного металла с замысловатыми узорами и загадочными письменами, какие служат для ритуалов тибетской магии; мне они почему-то напомнили знаки на стене пещеры в "Приключениях Артура Гордона Пима". На кресле в беспорядке валялись фрак, шарф и вечерний галстук. Здесь веяло ледяным холодом, который еще усиливался от вида этого подобия алькова, пришвартованного к комнате, точно спасательная шлюпка; да еще яркий свет, льющийся в комнату, обшаривающий углы, отражающийся в гладких поверхностях, — все вместе наводило на мысль о священной горе, о последнем прибежище, о куполе обсерватории, крыше небоскреба, о башне маяка, о верхней площадке лестницы, где преследуемый беглец слышит зов бездны, готовой принять его…
Тем временем Жак болтал без умолку, носился по комнате, вытаскивал из ящиков и демонстрировал всякие редкости, — китайский веер, кусок кашемира, изумительную шаль, похожую на звездное небо, — и как будто не испытывал того тягостного ощущения, от которого мои ноги словно врастали в ковер, движения делались медленными, язык прилипал к небу, — ощущения скованности, неловкости, от которого пол подо мной ходил ходуном, как палуба при сильной качке.
Да, я болен! Я болен.
Жак наконец нашел шахматы, и я, оглядываясь в поисках места, куда их можно было бы поставить, заметил у двери маленький ломберный столик. На зеленом сукне ярко выделялось невскрытое письмо: очевидно, его положил туда коридорный, когда пришла вечерняя почта. Я вспомнил о тревогах директора и уставился на этот белый прямоугольник с жадным любопытством. Адрес был написан наклонным женским почерком, изящным и властным. О каком срочном деле могла идти речь в этом письме, брошенном в пустоту и тишину комнаты? Долорес? Конверт притягивал меня, как магнит, в нем словно сосредоточилась тревога, которой была пронизана эта комната и которая мучала меня с первой минуты, как мы здесь оказались. Чтобы освободить место для шахмат, я взял письмо — оно жгло мне пальцы, и, спеша от него избавиться, я положил его на кровать.
И теперь меня охватил необоримый страх. Страх, что Аллан вернется и застанет нас — меня — в своей комнате. В растерянности и все возраставшем оцепенении я смотрел, как Жак, весело болтая, расхаживал взад-вперед, беспричинно суетился. Неужели он не понимает, что пора уходить? Мысль о том, что нас могут застать, застать здесь, становилась невыносимой — и в то же время я был не в силах пошевелиться или вымолвить слово, чтобы вынудить Жака уйти. А Жак принимал мою застывшую улыбку за одобрение — и продолжал разглагольствовать, отуплять меня своим неумолчным жужжанием, бессмысленной суетой. Это было похоже на кошмарный сон, когда тебя преследует убийца, а тебе надо только нажать на кнопку звонка, или закричать, или открыть дверь — и ты спасен, — но рука не поднимается, крик замирает в горле. Аллан, конечно, через минуту будет здесь — он вернулся в отель и уже поднимается по лестнице.
В коридоре послышались шаги. Я с необыкновенной, болезненной отчетливостью расслышал, как Аллан у двери комнаты прощается с Кристель, — но тут я заметил изумленный взгляд Жака, и до меня дошло, что он задал мне какой-то вопрос и ждет ответа, а я только механически улыбаюсь. Нервы у меня были напряжены до предела: я услышал приближающиеся шаги, и вот дверь открылась. Наконец-то! Я испытал чувство безмерного облегчения — так, наверно, чувствует себя преступник, признавшийся в содеянном.
В это, конечно, трудно поверить, — но и рассказывать об этом нелегко.
Аллан вошел, увидел меня и на мгновение остановился в замешательстве — потом совладал с собой и с присущей ему обаятельной непринужденностью, как ни в чем не бывало, стал убедительно играть роль хозяина дома, принимающего гостей… Я краснел, бледнел, то захлебывался словами, то замыкался в молчании; наконец, как маятник, постепенно обретающий равномерное движение, пришел в себя — но тут краем глаза заметил письмо и понял, что я погиб.
Несколько минут продолжался почти бессвязный разговор: с бьющимся сердцем, с затуманенной головой, совершая над собой неимоверные усилия, я произносил какие-то слова. Аллан, слегка удивленный моим состоянием, озадаченно поглядывал на меня. Я был предельно возбужден.
— Туг вам письмо, оно лежит на кровати, — произнес я, едва не задохнувшись. Я чувствовал, как лоб и ладони у меня покрываются потом. Я сделал это замечание совершенно невпопад, прервав Аллана на полуслове, как человек, который, запыхавшись, прибегает сообщить о пожаре или чьей-то внезапной смерти.