Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Просто мне все надоело.
Мы вернулись в Париж — запускать промоушн.
ДЕРЕК. Семь вечера, я сижу на веранде совсем один и без всего, без книги, без компании, даже без телефона, смотрю прямо на усталое солнце, сквозь очки оно видится оранжево-желтым, почти охряным, цвета «Кафе «Багдад», и его отражение в бескрайнем, сколько хватает глаз, море, которое, по-моему, нельзя не назвать сверкающим, хоть это и клише, создает странное впечатление, мне кажется, что оно покачивается в ритме старой пластинки Дженис Джоплин, только что найденной в шкафу в комнате матери, и я совершенно уверен, наверное, потому, что слегка одурел от всего сразу (вина, травки, нескольких порошков теместы): все, что я вижу, и есть эта музыка — и розы, и мимозы, и все эти качающиеся головки цветов, чьих названий я не знаю, и забытый в бассейне светящийся матрас, отданный на волю мистраля, и гермесовское полотенце, что взлетает в воздух и исчезает вдали, и скалы, почерневшие под ударами волн, и особенно сами волны, дым от моей сигары, моя длинная тень на белой стене, и горизонт, горизонт, горизонт — и, сильнее стойкого убеждения, что вокруг меня скверный клип, сильнее, чем этот вид, переполняющий меня восторгом, восторгом с ноткой горечи, потому что в нем не хватает человеческого присутствия, сильнее, чем эта музыка из прошлого, — тень матери, прекрасная, чуть размытая, словно на любительской кинопленке, в очках Wayfarer и купальнике Missoni, она нетерпеливым жестом убирает под тюрбан выбившиеся пряди волос, балансируя на этих самых скалах, и зовет меня, чтобы я вылез из лодки, зовет: «Дерек, Дерек», — зовет, потому что пора домой. И лишь когда солнце опускается наконец за холм напротив, чары рассеиваются, все из охряного становится серо-голубым, я снимаю ненужные больше темные очки и обнаруживаю, что плачу.
Мимо проходит Манон и видит меня. Приостанавливается на долю секунды, она видела мое лицо, слезы, и как я скорей опять надеваю темные очки, и как я отвожу глаза. Тоже отворачивается и идет дальше.
Она тоже в темных очках, хотя уже темнеет. Теперь она платиновая блондинка, с короткими волосами, чуть ниже скул. От нее остались кожа да кости. Губы настолько пухлые, как будто ее избили. В плеере последняя песня Шэгги под названием «Шлюхи», она ее закольцевала. Вкус у нее всегда был отстойный. Идет медленно, вихляя бедрами, как грошовая потаскуха. По шаткой походке я понимаю, что она только что блевала. А еще я знаю, что нашли бы у нее в крови, если б взяли анализ. Знаю, что она ненавидит себя. Знаю, что меня ненавидит тоже. Тем лучше, моя совесть спокойна.
В нереальном освещении этого клипа она похожа на мертвого идола.
Она скрывается в пул-хаусе, и я догоняю ее, чтобы трахнуть.
С каждым днем она становилась все больше похожа на Жюли, а мне становилось все неуютнее. Жюли была аристократка — точеное лицо, звонкий голос, идеальная прическа даже в море. Манон как была другой породы, так и останется. Ее сходство с Жюли было странным и пугающим, она походила на Жюли, облитую кислотой, ссохшуюся, деградировавшую, словно ее вырвали из позолоченной тюрьмы и избили до полусмерти. Она походила на ту развалину, в которую, наверно, превратилась бы Жюли, если б осталась в живых. И я был в панике, я уже говорил себе: слава богу, что ее нет в живых. Я говорил это себе, когда просыпался первым и видел Манон, растянувшуюся на животе поперек кровати, Манон, чья утраченная невинность возвращалась к ней во сне, разливалась по ее лицу, пока она, в свой черед, не просыпалась, не приходила в себя и не замыкалась, заметив мой взгляд, и не кидалась в ванную малевать свою блядскую боевую раскраску, я говорил это себе, когда разглядывал ее первые фотографии, пухлые щеки, кольца каштановых волос, благодарный вид, я говорил это себе еще четыре дня назад, по дороге сюда, но сегодня уже не знаю, что и думать, и чувствую, что дошел до ручки.
Мы уехали из Монако после бредовой бессонной ночи, когда мы ничего не делали, только кружили по комнате, куря сигарету за сигаретой, глотая стилнокс за стилноксом, не понимая, откуда навалилась эта тоска, а главное, не говоря ни слова, «25-й час» на DVD заело, он то включался, то выключался опять, неизвестно почему, от этой музыки можно было сдохнуть, мы заказывали что попало в рум-сервисе, чай, коктейли, яичницу с трюфелями, сигареты с ментолом, а когда приносили заказ, нам уже ничего не хотелось, и мы все отправляли обратно на кухню и через пять минут заказывали снова. Мы пробовали сыграть в триктрак, но Манон постоянно пыталась жульничать, пробовали смотреть кино, но нам постоянно звонили и приглашали на официальные и неофициальные обеды, в казино, в «Джиммиз». Боно, звавшему посидеть в «Сасс», я ответил, что сегодня вечером хочу только одного — чтобы мне дали спокойно подохнуть, а Манон, выхватив телефон, заорала, что ей нечего надеть, и бросила трубку. По-моему, больше всего ее волновала последняя обложка, английский GQ, она считала, что там не хватает ретуши, говорила, что из-за кругов под глазами, накрашенных бровей и торчащих скул выглядит как готичка-лесбиянка и постоянно твердила: «Ты видел, какая у меня рожа в GQ? Ты видел, какая у меня рожа в GQ?», «Небось сейчас вся Англия надо мной стебется: я похожа на Кайли Миноуг без макияжа, а не на Викторию Бекхэм до пластической операции и не на Лару Флинн Бойл в «Вэнити Фэйр» на прошлой неделе!» — а я, отметив про себя, что в следующий раз надо выбрать фото получше, отвечал: «Да, но Кайли, Виктория и Лара не мои подружки», — что привело ее в крайнее раздражение (все, что я говорил, приводило ее в крайнее раздражение), и она крикнула: «Я не хочу быть просто чьей-то подружкой!» — на что я возразил: «Нет, ты не права, цыпочка, я знаю кучу девиц, которые очень бы хотели быть моей подружкой», — а когда она повернулась ко мне, вся ощетинившаяся, готовая вцепиться когтями мне в лицо, добавил: «И весьма недурных!» — к счастью, в этот момент в комнату влетела громадная оса-мутант и начала разгуливать по опухшей физиономии Эдварда Нортона, и этот «отвлекающий маневр», так это зовется на военном жаргоне, спас меня от жестокой смерти, Манон втянула когти, подпрыгнула и начала метаться как полоумная с воплем: «Убей ее, убей ее, убей эту мерзость», — что я доблестно и совершил при помощи преступного GQ, и когда опасность миновала, Манон бросилась мне в объятия, шепча еле слышно: «Ее больше нет?» — и я показал ей GQ с трупом осы, прямо между бровей готички-лесбиянки, и она расплакалась, всхлипывая: «Большего я и не заслуживаю!» — и тут мы оба с облегчением обнаружили, что встает солнце.
Мы уехали очень быстро и очень грязные, потому что в душ идти не хотелось, с собой мы взяли только альбомы The Gathering, Counting Crows и Нины Симон, но в конечном счете слушали по кругу одну-единственную песню, «Donʼt Let Me Be Misunderstood», потому что хоть и не спали уже несколько дней, от этой музыки, и рассветного солнца, которое с головокружительной быстротой поднималось над узкой прибрежной дорогой, и запаха кофе, и ветра в волосах нам казалось, будто мы заново родились, и я смотрел на Манон в джинсах, в простом белом топе, заляпанном кофе, с развевающимися волосами, в огромных темных очках кинозвезды, на ее босые ноги на ветровом стекле, слушал, как она распевает во все горло и смеется, слыша, как я подтягиваю припев, и тут я четко увидел, прекрасно сознавая, что это полная галлюцинация, рожденная стилноксом, прогрессирующим распадом моего мозга или просто-напросто усталостью, увидел, как лицо Жюли, непорочное и безмятежное, печальное, как прощание, поднимается надо мной и лопается как мыльный пузырь, и в ту же минуту Манон прижала мою руку к рулю, чтобы я обратил внимание на какое-то облако, похожее на нее, и сощурилась, сдвинув брови, и спросила: «Когда мы приедем?» — а потом зевнула и положила голову мне на плечо, и я сказал себе: «Блин, до чего же я счастлив».