Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И вы знали, когда в те дни случайно прочли мне стихотворение, над которым я задумался, как и вы, на минуту, но не придал ему тогда значения, как и вы, – может быть, вы помните его:
В сон об “ином” превращусь и я сейчас для вашего сознания. На все есть времена и сроки на этом свете, где вы до сих пор задержались, – сказал он, бледнея, превращаясь в световое облако, и растаял в воздухе, запечатлев в душе моей прощальный взгляд, с грустью и серафической любовью коснувшийся тех ран, нанесенных жизнью, какие до сих пор еще не зажили в ней.
(дар Лиса в день именин Москвы) 12 января
…Ирис, Ирис мой “лиловоглазый”. Вот в такую морозную ночь тепло ли ты укрыта? Есть ли там нужные притепления для ночи? И утром, когда встанешь и начнется трудовой подвиг дня, есть ли такие бурки или валенки и такие рукавички, чтобы не отморозить руки? Лицо твое, с такой цветочно-нежной кожей, не покроется ли такими страшными язвами, какие пугали нас в детстве лица мальчиков-приказчиков зимой в открытых лавках киево-печерского базара?..
Душенька моя, светик мой “невечереющий”, в Боге и в скорби возлюбленное мое дитятко! Если когда-нибудь к тебе попадутся на глаза эти строки – пусть прозвучит в тебе, как живой, голос твоей баб Вав (“Баобабой” ты прозвала меня). И пусть тоже, как “свет невечереющий” моей Любви, осветят и согреют и подкрепят они силы души твоей и ее высшие надежды.
Как длинна сегодняшняя ночь, и как несогреваемо морозно. И когда думаю, что как-то делю с Ирисом то, что она терпит сейчас, есть в этом какое-то (детское, оно же и очень старческое) утешение. И все-таки надо положить перо и зарыться в свое логово под толщу всякого зимнего тряпья.
26 января. 10-й час вечера. Москва. За письменным столом Анны
Какой трудный был вчера день – и такая же ночь в Зубове. В тяжелом гриппе Лиза, две старухи (одна из них – я), оставшиеся ночевать, неожиданные две гостьи, пожилая и вузовка в конькобежных штанах, усталый Ника (после лыжного пробега), пытающийся читать на уголке стола полусомкнутыми сном глазами, бабушка, вдруг располагающаяся, как в уборной, на табуретке у своей кровати.
А сегодня “день расцвел в вышине, как цветок голубой”. Убежала с утра к Анне. Потом Игорь прислал за мной машину. Пробыла с ним и с сестрой его около 3-х часов. Много и детально расспрашивал о моем быте, о нуждах с такой сыновно-теплой заботливостью, что до сих пор лучи ее согревают мою душу там, где она оледенела от айсбергов Аллы. И в то же время я стыжусь своей радости – и какая-то большая грусть всплывает со дна души от сознания, что лучше было бы, если бы наша встреча два года тому назад не воплотилась ни во что материально полезное для меня и вся прошла там, где “весть развеялась о чуде, о тропинке в горней синеве”. Осозналось, что нуждается в моей любви сестра его. И даже как-то ревнует к нему. И я рада, что чувствую в себе движение такого же материнского чувства, как к Игорю, конечно, как всегда во всех чувствах, со своими оттенками.
26 февраля
Ощущаю сейчас во всей линии пройденного мной пути две определяющие ее основных точки. Одна – духовно взволновавшая меня надпись на обложке журнала “Странник” (в год окончания гимназии): “не имамы зде пребывающего града, но грядущего взыскуем”[888].
И другая – нечто, роднящее меня с Агасфером, – возмездие или искупление, неизбежность (если б я скитаний и не хотела и даже если бы их боялась) скитаться. Проклятие Агасфера и предателя Иуды: Да будет тебе всяко место в продвижение.
Припоминаю свои строки об этом, написанные 30 лет тому назад:
Агасферов жребий, роковым образом вытеснивший меня из-под крова Аллы и закрывший дверь под кров Лиса, в последние два года бессильной и недужной старости я должна принять как справедливое возмездие за все дерзостные скитания и грехопадения духа моего и смиренно просить: да будут они для меня искуплением и утверждением на прямом пути, если не в этой, то в будущей жизни. Аминь.
Загорск. 11-й час вечера
Радостная встреча с Денисьевной (не виделись полтора месяца). Какой высокий пример подвижнического отношения ко всем плотским потребам – к пище, к сну, к отдыху. И презрение к боли (у нее ишиас). Вся линия жития устремлена к служению, к служению своей правде, своей святыне. (Полуголодное существование – 30 рублей пенсия (!) и немногим большее количество рублей, какое могу я уделить из своей пенсии…)
2 марта
Рассказ Денисьевны, пришедшей с рынка, о дне снижения цен.
…В магазинах, как в Лавре на Пасху, – народу, народу – не протолпишься. И на улицах – очередищи. И только и слышишь: спасибо, спасибо Сталину. И правда, спасибо – дай Бог ему здоровья, подумал о нас, грешных: хлеб вместо 3-х – 2 рубля кило. Шутка ли – на целый рубль снизил. А в магазине локтями работают, как на пожаре. И будто перед голодом закупают всего почем зря. Вермишели, слышу, по 8 кило берут. И хватают все, на что глаз поглядит. А глаза как у полоумных. Боятся, что ли, что все опять подорожает с лихвой. Батоны по десятку забирают. Я вам только черные сайки, и те придавленные, завалящие могла купить. Батоны расхватали в одну минуту.
3 марта. 7 часов вечера. Пушкино
Дневной свет еще не погас, но какой-то стал неуверенный, мутный зеленовато-желтовато-серый и с каждой минутой переходящий в сумерки.
Ночная сырость под кровом Денисьевны вызвала еще до рассвета столько разнообразных протестов старческой плоти, что к утру созрело решение как можно скорее спасаться бегством. Бедняжка Денисьевна сама испугалась потолочных пятен, за ночь подобравшихся в иконный угол, где я спала, и без протеста, с удрученным похоронным лицом и с детальнейшей заботливостью собрала меня в путь и, пожертвовав прежде освященной обедней, проводила меня в Пушкино. Здесь встретили нас, как самых близко родных, с праздничным оживлением угощая всем, что было у них в печи. И только смущались, что коза еще не переведена в сарай и козлята еще на прежнем месте, но что скоро, “через какую– нибудь недельку”, вся эта ситуация изменится, и все будет как раньше.