Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Глаза итальянки загорелись гневом.
— Пусть же Бианка споет, — настаивал король.
— Но велите ему уйти в переднюю, — сказала Бертони.
— Кому?
— Да этому нахалу, — пояснила Бертони, — я его видеть не могу.
— Да, но — я не могу обойтись без него, он мой телохранитель, и должен стоять у порога.
Бертони имела основание беситься и выходить из себя, так как Стржембош, не теряя времени, пожирал глазами девушку, которая отвечала ему девически наивными взглядами.
Балованная, смелая Бианка не боялась матери, да и никого не боялась. Мать приказала ей спеть что-нибудь, и она не отнекивалась, дело шло только о выборе итальянской песенки. Мать сама подала ей цитру, Бианка пробежала пальцами по струнам, взглянула на Стржембоша, повернулась к королю и запела соловьиным сопрано.
Песенка! О чем может говорить итальянская песенка? Ее основа та вечная, умирающая и возрождающаяся любовь, на которой вертится жизнь.
Ян Казимир забылся, уставившись ей в очи, а Дызма, еще не слыхавший ее голоса, остолбенел от восторга. Она пела, как соловей.
Бертони, стоя за дочерью, точно желая прикрыть ее крыльями, сияла счастьем и гордостью, но в то же время пылала гневом. О такой восточной жемчужине, как она ее называла, смел мечтать какой-то прощелыга, правда, служитель короля, но жалкий, убогий шляхтич! Разве не заслуживало это казни?
Неизвестно, как долго тянулась бы эта сцена, если бы перед Казимиром не явилось строгое лицо Марии Людвики. Он торопливо Допил вино и встал.
Подошел к Бианке, фамильярно взял за подбородок, и, сняв с пальца перстень — это была память о пребывании в плену во Франции, в Систероне, — подарил его девушке, кивнул матери, без церемоний надел шляпу на голову и поспешил к дверям.
В тот момент, когда Бертони отвернулась, чтобы взять подсвечник, ловкий юноша скользнул за ее спиной и во мгновение ока поймал руку Бианки и прижал ее к губам, лепеча что-то невразумительное. Девушка слегка отшатнулась при таком нападении, но ничуть не испугалась.
Но пришлось спешить к выходу, потому что король, сердясь на самого себя за слабость и опрометчивость, рад был выбраться отсюда, как можно скорее.
Он вздохнул свободно, только усевшись снова в карету, и, согласно своей натуре, отделался от своего легкомысленного поступка, набожно перекрестившись и ударив себя кулаком в грудь.
Решено было зажечь факелы только в предместье, через которое выезжали в Непорент.
Казимир вовсе не предвидел, каких хлопот наделает себе, заехав к Бертони. Староста Бутлер, зная, что он должен был возвращаться в Непорент, в сопровождении одного кучера, Стржембоша и двух пажей, беспокоился за него. Время выборов наполняло город, предместья и окрестности шляхтой, дворней и буйными жолнерами разных панов, предававшихся каждодневным бесчинствам и буйствам.
Опасаясь за короля, Бутлер выехал ему навстречу с двумя десятками всадников. Между тем смерклось, наступила ночь, а о короле не было ни слуха ни духа. Бутлер, теряя терпение, подумал, не поехал ли король по другой улице, хотя это казалось неправдоподобным, и разослал людей на разведку.
Коляска выехала в предместье, когда, таким образом, уже весь эскорт рассеялся. Зажгли факелы, и Казимир с своей маленькой свитой поехал дальше.
Уже довольно далеко за предместьем Бутлер, по какому-то инстинкту, догнал ехавших.
Король, узнав его голос, высунулся из кареты и крикнул:
— Меня задержали в замке.
Быть может, староста поверил бы этому, если б не заметил, при свете факелов, лукавой усмешки на лице Дызмы.
— Где же вы были? — спросил он, приблизившись к Стржембошу.
Тот прижал палец к губам.
У старосты даже мороз пробежал между плечами, так он испугался. Зная короля, он мог ожидать от него самой невозможной выходки. В другое время это не имело бы значения, но теперь… когда на будущего короля устремлены глаза всех!
Добиться чего-нибудь от Стржембоша и пробовать было нечего; приходилось ехать до Непорента, а когда приехали, король немедленно стал на молитву, а затем улегся в постель.
Конечно, в легкомысленном поступке кандидата на престол не было ничего преступного, но злые языки могли сплести из этого Бог знает что, с целью настроить против него только что примирившуюся королеву.
На другой день, вставши в сквернейшем настроении духа, король, прослушав обедню, которую служил капеллан, позавтракав, разняв кровавую ссору между карликами, отвел Бутлера в сторону.
Признался ему, что… что от всего, что случилось и уже не может быть изменено, он чувствует себя несчастнейшим человеком. То, что вчера казалось ему розовым, теперь представлялось черным. Королева казалась злой и, что еще хуже, деспотичной ведьмой.
Но слово было дано при свидетелях, бумага подписана.
— Наияснейший пан, — сказал Бутлер, — теперь уже поздно горевать над тем, что было неизбежно. Конечно, королева, как всякая женщина, захочет властвовать, но ваше королевское высочество сумеет дать ей отпор…
Под конец король признался приятелю о своей неуместной поездке в Старый Город; но староста рассмеялся и не увидел в ней ничего опасного; он уверял, что люди, наверное, сохранят тайну, а если и нет, то всегда легко будет вывернуться.
В ближайшие дни мазуры спорили с диссидентами, и до выборов короля не дошло. Раза три или четыре все уже становились на колени, собираясь запеть «Veni Creator»… — и всякий раз кто-нибудь протестовал.
В сейме известие о примирении братьев и отказе Карла от короны не произвело такого впечатления, какого можно бы было ожидать. Иные усматривали тут торг и покушение на вольности Речи Посполитой, но мало кто слушал недовольных.
Выборы были уже чистой формальностью, так как с момента примирения братьев результат не подлежал сомнению. Дело шло только о pacta conventa, то есть гарантии, которую должен был дать король. За образец взяли Владиславовскую.
Все уже называли Казимира королем; ему не нужно было больше сидеть в тесном Непоренте, и он немедленно переехал в Варшаву.
Тут в замке по целым дням толпились гости, стараясь заблаговременно втереться в милость будущего короля и не давая ему минуты отдыха, да и королева по несколько раз в день требовала свидания с ним, а от ее приглашения он не мог отказаться.
Для человека, который никогда не мог долго сосредоточить свои мысли хотя бы на самом важнейшем предмете, которого утомляло всякое усилие, а привычка к удовольствиям сделала изнеженным, такое положение вещей было настоящей пыткой. Дела чрезвычайной важности поступали непрерывно, и решать их нужно было немедленно. Он сваливал их на обоих канцлеров, стыдясь в то же время своей неспособности.