Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Что за Биркенау?» Мы не верим слухам – их наверняка распускают немцы, чтобы еще больше мучить нас.
Четыре утра.
– Raus! Raus!
Вскакиваем с нар. Очередь пописать. Глоток чая. Шагаем в темень. Ждем на лагерной дороге. Поверка. Пересчитывают. Встает солнце. Пересчитали. Строимся за Эммой. Строем шагаем в поле. Работаем, пока не скомандуют «стой!». Похлебка. Минутная передышка. Встаем. Строимся за Эммой. Строем возвращаемся в поле. Работаем, пока не скомандуют «стой!». Стройными шеренгами по пятеро возвращаемся… Так! Мы куда-то сворачиваем. Мы идем в другую от Аушвица сторону.[29]
По шеренгам проходит шепот. Мы шагаем. В нашей рутине перемены. В неведомом таится опасность. Перед нами другие ворота, но с той же вывеской – ARBEIT MACHT FREI. Но нас теперь не проведешь. Мы стоим стройными шеренгами по пятеро. Нас сейчас пересчитают. Эмма с Эрикой и другие капо расходятся по своим новым блокам. Их перевезли сюда вместе с нами.
Пересчет проводят уже в темноте. Нас определили в блок 20. Или 22? Эрна, Фела и Дина теперь в другом блоке. Когда мы входим, уже темно.
На полу грязь. Тут не нары, а дощатые полки в три яруса. Это на них мы должны спать? А где матрасы? Наше новое жилье похоже на стойла в конюшнях. В штубах стоит кислый запах человеческих тел. Вместо одеял тряпки. Мы стоим, сжимая в руках свой хлеб. Мы не можем начать тут осваиваться, не можем даже пошевелиться.
Одна из девушек рыдает. Ее страх охватывает и нас, он опаляет все внутри. Мы пропали. Это Биркенау.
Как нам выжить в этом месте? Что нужно делать, чтобы выжить? В чем смысл такой жизни? Нельзя сказать, что эти вопросы грызут нас денно и нощно, это просто общий фон, подспудное беспокойство. Ответа на эти вопросы никто не ждет. Да и как можно что-то узнать? На входе в Аушвиц-Биркенау нам не выдали билет, где говорилось бы: «Вы выйдете отсюда тогда-то и тогда-то» или «Вы выйдете отсюда живыми». Никаких гарантий нет. Биркенау – это жестокое пробуждение. В Аушвице смерть тоже случалась нередко, но она не была неотъемлемой частью повседневной жизни. Здесь же мы встречаемся с ней каждый день. Она регулярна, как прием пищи. И это не одна-две жертвы, как раньше: девушки погибают десятками, я давно сбилась со счета.[30]
Я знаю, что должна быть рядом с сестрой. Что должна приложить все силы, лишь бы она выжила: без нее я выжить тоже не смогу. Я не сознаюсь в этом даже самой себе, но она – часть моей истины, моего бытия. Нельзя, чтобы нас разделили, разлука очень опасна.
Сегодня холоднее, чем вчера, но в последнее время холодно всегда. Я не могу согреться даже в летнюю жару. После дождя мы по нескольку дней ходим мокрые, сырость проникает повсюду. Как измерить температуру, если температура всегда одна и та же – тупой холод и он вместе с оцепенением моего рассудка никогда не проходит, он – данность, которую, в конце концов, просто перестаешь замечать.
Я раньше любила теплые, сияющие летние дни, но в этом году они словно куда-то пропали. А может, уже осень? Сколько времени мы уже здесь? Какой сейчас месяц? Где-то в мире наверняка есть деревья, меняющие свой цвет в предвкушении зимы, они встречают ее огненно-красными, оранжевыми, золотыми красками, но тут я не замечаю никаких перемен. Здесь все всегда серое. И я сама тоже серая.
В Биркенау у нас один календарь. Чувство голода.[31]
Пустота в наших желудках столь же неотступна, как холод. Это единственные часы, которые у нас есть, единственный способ определить время суток. Утром – голод. Днем – голод. Вечером – голод. Голод со временем довел нас до того, что мы уже не в состоянии ничего воспринимать, кроме непрестанной боли трущихся друг о друга кишок.
Блоковая староста спрашивает, не хочу ли я стать штубной. «Нет, спасибо», – отвечаю я, но про себя думаю, что не смогла бы отбирать хлеб у таких же, как я, голодных и бить таких же, как я, несчастных. Я постоянно мысленно твержу одно и то же заклинание: не выделяться. Это одно из правил моей здешней жизни. Тех, кто выделяется, в итоге втопчут в землю, поэтому я остаюсь на заднем плане и просто стараюсь, чтобы меня никто не трогал.
За воротами Аушвица-Биркенау для меня существует одна-единственная вещь. Она светит мне, словно луч маяка в тумане. Я помню о ней каждую секунду каждого божьего дня, и она – единственное, что удерживает меня на плаву. Это мама и папа на краю подсознания. Они кивают нам с Данкой. Их руки машут нам на фоне снега и зимнего неба. «Мы здесь! – кричат они. – Мы ждем вас дома!»
«Мы уже идем, мама! – откликаюсь я. – Не оставляйте нас одних». И они не оставляют. Я слышу, как мамин голос утешает мой измученный рассудок, унимает боль нашей теперешней жизни. Единственное, чем она не может нам помочь, – это голод, но даже он притупляется при мысли, что мама с папой ждут нашего с Данкой возвращения в Тылич. Я помещаю эту картинку в воображаемую рамку и вешаю ее на воображаемую стенку, где всегда могу любоваться ею. Я знаю, что они там. Я работаю, потому что нужна им. Я ем, потому что они ждут. Я живу, потому что они живы.
«Мама, я вернула твоего ребенка». Я мысленно повторяю это вновь и вновь. Это припев песни, которая поддерживает мои силы, мое здоровье и мой дух: «Мама, я вернула твоего ребенка». Мой главный подвиг жизни, моя судьба – это выжить и с триумфом вернуть сестру в родительский дом. Мою мечту не убьют ни немецкие хлысты, ни кандалы, ни приказы. Я это сделаю, поскольку иного выбора у меня нет. Мысль о поражении даже в голову не приходит. Да, мы можем погибнуть, здесь трудно уйти от смерти, но даже она не лишит меня единственной цели в жизни. Есть четыре главных закона, все остальное не имеет значения: оставаться с Данкой, не выделяться, быть всегда начеку, хранить молчание.