Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Недвижка — ясен пень, единственное золото, все остальное — тлен, труха, уходит за мешок картошки в голодный год, и он, Нагульнов, обеспечит будущее Машки вот этим несгораемым, не подлежащим девальвации кирпичным и бетонным постоянным. Одна была беда — где взять недостающие сто штук? Хозяин соглашался ждать всего неделю.
После того как выжил под Джалалабадом и будто бы другим, стальным куском сошел по трапу в аэропорту Ташкента — широкогрудый, черно загорелый, в бренчащей чешуе имперских побрякушек за проявленное мужество и выполнение Интернационального, — Нагульнов в свой Скопин назад не возвратился, застрял в Москве и поступил в милицию, поскольку никакого способа существования, помимо службы, для себя не мыслил.
Тянуть бы ему лямку у трех вокзалов в транспортной, но все-таки система тогда еще была системой, а не цыганским табором, не караван-сараем: сержанта гвардии, десантника и кавалера медали «За отвагу» отобрали в отряд спецназначения при МУРе — карабкаться по стенам жилых домов, скользить по тросам, выкинутым с вертолета, выламывать нажимом двери… в общем, захват и физзащита, все понятно.
Вот тут он, Железяка, и познакомился однажды с капитаном Валерой Казюком — детдомовцем и сиротой, упорным башковитым парнем, который отучился заочно на юрфаке и считался одним из самых перспективных молодых сотрудников угрозыска.
В составе выездных бригад они неслабо поколесили по стране — на фурах Союзтранса и Внешторга ловили на живца бандитов, друг друга за рулем сменяли, сержант и капитан, держали связь на трассе; большая была банда — полсотни человек, наводчики, водители, захватчики, гаишники свои, короче, ОПГ… вот тут-то он, сержант, и пригодился, успел ударить по стволу, и пули над башкой прошли у капитана Казюка. И капитан запомнил, да и что там — воспоминания свежие легли поверх былого, зачерствевшего «перед тобой в долгу, Нагульнов». Такая служба, жизнь, что и должок отдать успеешь много раз и сам — по гроб обязанным обратно оказаться, так что уже никто и не считает этих случаев, вот просто вместе постоянно, будто ниточка с иголочкой.
Перетащил Октябриевич Нагульнова в угрозыск, необходим ему был верный человек и по природе своей к розыску способный; всем подходил Нагульнов — и лют, и борз, и хваток, и сметлив, такой же «беспризорник», в сущности. Такой не продаст, есть главное в нем — преданность идее, закону, абсолютной силе государства. И год за годом так: Валера — подполковник, Нагульнов — капитан, пока разрыв меж ними чересчур не сделался великим: Нагульнов на земле остался, Казюк наверх взлетел, под самые, считай, рубиновые звезды. Не забывал, конечно, помогал, как только под ногами становилось слишком горячо.
Нагульнов долго пребывал в неколебимом убеждении, что абсолютная вот эта сила, призвавшая его на службу, не может быть неправой; не помышлял, не мог вообразить, что эта сила вырождается порой в дурную противоположность.
Власть за кремлевской стеной ему казалась источником последней правды и причиной всеобщей справедливости; власть уличала и карала выродков, подонков, прохиндеев, власть посылала самую могучую на свете армию на рубежи неприкасаемой и целостной империи, власть разделяла между гражданами деньги и блага — не поровну, но именно по силе послушания и рвения, власть поощряла труд и пресекала леность, и даже если власть пока что не давала кому-то по достоинству, не признавала твоей выслуги и преданности ей, то это только до поры… так надо, безымянно, в бедности и впроголодь, с предельным напряжением сил, и ничего не ждать и верить, что рано или поздно тебя найдут, узнают, возьмут с собой, к себе, словно в чертоги небесного отца. И если б только каждый из миллионов наших подданных все время выполнял возложенное дело, тогда бы все в его, нагульновской, стране существовало бы в пределах нормы и ничего вот этого бы не было: гнилых отбросов, подаваемых под видом вкусной и здоровой пищи на прилавок, многомиллионных кладов золота и побрякушек на правительственных дачах, разбоев, пидоров, растлителей, маньяков, душегубов, наркуш, сгоревших урожаев хлопка и несобранных — пшеницы, цеховиков, подложных накладных, тупого, мрачного вранья и наглой липы, потворства, взяток, круговой поруки, гор морфия, который чуть ли не в открытую крадут с химфармзаводов, плантаций мака, СПИДа, блядства, паралича, безволия, гниения на корню.
Сперва Нагульнову казалось: можно вырезать вот эту опухоль, которая безудержно растет, незримо проникая в верхние слои; нужна зачистка только, с показательными казнями — волков отстреливать, а массу согнуть в бараний рог и запугать. Но скоро стало ясно: вся гниль не снизу вверх идет, а сверху вниз, спускаясь в толщу терпеливого и, в общем-то, послушного народа, который всю историю не знал от власти радостей, помимо батогов да слезками кровавыми отлившихся ему ходынских пряников… который получал за службу только палки да грамоты ударников труда… ну а сейчас и вовсе совершалось несусветное: там, наверху, давно уже решили — дать дозволение низам на разложение всеобщее: торгуйте всем — собой, натурой, честью, должностью, рождениями, могилами, крестами, оружием, женами, детьми, какой-то вообще незримой природой Родины, которую мясной тушей плюхнут на прилавок. И некуда ему, Нагульнову, мгновенно стало жить: понятие его о долге в открывшемся вот этом свете гляделось слабоумием.
Его и Железякой-то назвали не только потому, что против лома нет приема, но и еще за то, что не втемяшить ему в башку идеи личного могущества и выгоды: деталь он, винтик в механизме, шестерня, которая вне целого существовать не может. Нагульнов видел все: как расхищают из вещдоков кольца и браслеты, как исчезают кейсы с деньгами и чемоданы с опиухой, как продают барыгам конфискат, обратно отбирают и снова продают втридорога — круговорот говна в природе, — как лейтенанты, капитаны покупают должности и подполковники взлетают в министры МВД республик, краев и областей, пока вот он, Нагульнов, сидит в своей собачьей конуре — в общаге на Цветном бульваре, полуголодный, бесквартирный, ежеквартально чуть не увольняемый из органов за превышение полномочий и нелояльное к начальству отношение. И девушки с красивыми дичащимися мордами — все мимо, по касательной, почти не задевая, поскольку ничего не может предложить за исключением чресел: чтоб порезвиться, хватит, а чтобы что-то прочное создать — уже недостает; нужны перспектива, лоск, достаток, нужны чуланы, полные добра, нужна хотя бы крыша собственная, да, над головой.
Над ним опять смеялись — пусть не в глаза, а за глаза; он снова стал бродячим псом, который роется на свалках и чей хозяин давно не то ополоумел, не то слег помирать. И снова он скрипел зубами и повторял, как в детстве, внутренне: заткнуть им пасти всем, вбить в глотку зубы, вырвать языки, загнать под лавки, в обезьянник, чтобы не только рта раскрыть — и глаз поднять не смели, чтобы подламывались ноги, как лишь завидят меня, твари.
Нагульнов взял в ближайшем круглосуточном большую титьку «Аква-минерале», пакет баранок «Волжский пекарь», две пачки «Мальборо», большую упаковку черного «Ахмада», приехал в ОВД и заперся у себя в кабинете — разложить на столе весь накопленный мусор (селедочные кости, засохшие коричневые пыльные огрызки, окурки сигарет со сплюснутым посередине белым фильтром, клочки и комья фотографий из опрокинутых помойных ведер), отсеять лишнее, промыть добычу на лотке.