Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Один был настолько же молод, насколько другой стар, если слова молодость и старость имеют смысл не только биологический. Один — горячий, необузданный, скорый на слова и дела, своенравный и ранимый, истинный рыцарь. Другой же хладнокровный, сразу и не разглядишь, какая была в нем железная воля, позволявшая держать в руках и события, и себя, оттого так тщательно продумывал он каждый свой жест и руководствовался правилом семь раз отмерь, один отрежь, принимая любое решение (моя мать: я знаю, что несправедлива. Знаю, что буду несправедлива). Обостренная чувствительность сделала Хосе уязвимым, уязвимее кого бы то ни было, он жил точно с содранной кожей. Диего же она закалила, остудила, заковала в броню. Багаж знаний Хосе не приобрел в школе и не перенял от родителей, но почерпнул, с необычайной для себя пользой, из редкого и беспорядочного чтения газет, которые ему удавалось раздобыть. Диего же всегда козырял своей начитанностью перед кем угодно и перед чем угодно и яростно отвергал знание отцов, которое, по его словам, годно лишь на то, чтобы усугубить высокомерие касты (моя мать: я, наверно, несправедлива). Один взвивался на дыбы при виде интриг и ловкачества, с помощью которых зачастую пробиваются к верхам политики. Другой, состарившись под бременем тяжкого опыта, невзирая на юный возраст, не доверял людям, всем людям без исключения, был осмотрителен, расчетлив, обдумывал каждый шаг, умел, если нужно, идти на компромиссы, приемля их долгие и осторожные хитросплетения.
Один воплощал поэзию души, другой прозу жизни, говорю я с моей неумеренной любовью к цитатам. Algo así[129], говорит моя мать.
Один горел утопическими мечтами, мельком увиденными в Лериме, когда пламенело небо. Другой, видно, от нехватки внутренней уверенности, предпочитал опираться на принципы порядка (гнусный порядок пешек, говорил Хосе, хоть и никогда не читал Бернаноса), на крепкие проекты в четких границах и вполне прямоугольные идеи. И если ему вдруг случалось встретиться с Хосе, он старался, из какой-то гордыни наизнанку, выглядеть еще более приземленным, бросая ему в лицо донельзя прагматичные соображения или, вооружившись молотом догмы, вдалбливал первостепенную важность реализма в политике (того самого реализма, о котором Хосе, хоть и не читал Бернаноса, говорил, что это здравый смысл негодяев). Но втайне Диего (по скромному мнению моей матери) завидовал Хосе, его опрометчивости, его лучезарной красоте, увлеченности фантазиями, горевшей в его глазах, и буйной силе смутьяна, которую он угадывал в нем, одновременно притягивавшей его и ошеломлявшей. Диего (опять же по скромному мнению моей матери) завидовал Хосе, завистью смутной, загадочной, дикой и, быть может, любовной, от которой он не знал, как избавиться.
Дальнейшие события лишь подтвердят гипотезу моей матери.
Переварив ужасное, позорное известие о беременности, мать однажды, в конце октября, пришла к Монсе в чердачную комнату, где та проводила все дни, и радостно сообщила, что у нее есть план, только пока это секрет. Монсе с застывшим взглядом не задала ни одного вопроса, не попросила никаких объяснений, не выразила даже любопытства. В эту пору своей жизни Монсе думала лишь о том, кого мы с сестрой с детства называли Андре Мальро. О нем одном думала она тогда, и на все остальное ей было плевать. Плевать, что идет война, пусть хоть все перебьют друг друга, плевать, что Леон Блюм[130] отказался помочь Испании и что так же поступила, стремясь сохранить остатки своего могущества, Англия, плевать и на новости, повергшие в отчаяние ее брата, о том, что испанское правительство вдобавок, столкнувшись с запретом покупать оружие у частных компаний, было вынуждено броситься в объятия СССР, единственной державы, готовой в обмен на испанское золото поставлять военную технику. Мне это (говорит моя мать) было все единственно и до лампы, смею сказать.
Спустя неделю после загадочного сообщения матери, когда Монсе колола на чердаке орехи, со всей силы обрушивая на скорлупки камень, словно давала этим выход своему горю, раздался стук во входную дверь, она услышала, как мать бегом спустилась по лестнице и сразу же вновь поднялась в сопровождении Диего собственной персоной.
Монсе так удивилась, что в первый момент не смогла вымолвить ни слова.
Но Диего, который прежде ни разу не посмел не то что заговорить с ней, а даже просто подойти или коснуться ее украдкой во время воскресной хоты, заявил, что счастлив вновь видеть ее здесь колющей орехи, все лучше, чем в городе, сказал он, где сейчас, говорят, дела совсем плохи. И Монсе постепенно пришла в себя.
Она нашла, что Диего изменился.
Его лицо показалось ей теперь не таким замкнутым, не таким хмурым, не таким суровым, да и робости в нем поубавилось, хотя при виде ее щеки его вспыхнули румянцем.
Они обменялись какими-то банальностями, и мать оставила их ненадолго, чтобы принести из кухни водки.
Воспользовавшись ее отсутствием, Монсе принялась быстро и усиленно соображать и вдруг, еще не успев понять, что слетит с ее языка, напрямик спросила Диего, знает ли он. Диего сразу понял, о чем идет речь. Он сказал да. Залился краской. Они помолчали. Монсе с облегчением переменила тему и осведомилась о последних сводках с фронтов, которые он получал первым в деревне.
Франко, по бесконечной своей доброте душевной, отдал приказ Ягуэ, палачу Бадахоса, где по его команде были расстреляны четыре тысячи красных, запретить кастрацию пленных: вспарывание живота и обезглавливание остались на сегодня единственными дозволенными способами мучительной казни. Но мы еще удерживаем Мадрид, добавил Диего, гордый тем, что черпает информацию не из досужих сплетен, а из официальных сводок и не менее официальных рассказов, доходивших до него посредством телефона с преимуществом в два-три дня перед деревенской молвой. Диего говорил мы, наши солдаты, наша война, наши трудности, наши шансы на победу, как будто все это было его собственностью. И Монсе это слегка раздражало.
После этой короткой встречи, которую устроила бог весть какими хитростями и уловками ретивая посредница мать, Монсе ночь за ночью не могла уснуть.
Должна ли она уступить желанию матери? Согласиться на этот брак? Ибо речь шла именно о браке, хотя ни она, ни Диего не произнесли этого слова.
Должна ли она стать женой мужчины, к которому не испытывала ни малейшего влечения, мужчины, который даже ни разу не прикоснулся к ней, разве только глазами, мужчины со строгим лицом и волосами цвета коровьего хвоста, мужчины, чьи речи, которые он чеканил на публике, называя вещи своими именами, пугали ее, хоть она сама не смогла бы сказать почему, но словечки типа эффективность и организация вылетали из его рта, как пули из пистолета. Я преувеличиваю, говорит мне мать, но ты понимаешь?
Должна ли она согласиться на этот брак, когда всю свою жизнь готова отдать, лишь бы вернулся француз? Ибо в то время Монсе еще надеялась вопреки всему, что, вернувшись с фронта, француз разыщет ее, заберет из деревни и увезет в свою страну, где они будут жить счастливо вместе с их малышом.