Шрифт:
Интервал:
Закладка:
…пора спать.
…брожу и мечтаю – и так весь день ‹…› надо спать.
Поскорее бы к книжкам и опомниться.
…спать хочется.
Спасение опять только в книгах и одиночестве. Эти навязшие слова – они все-таки одни, а без них болото, в котором лучше утонуть.
…спасение только под одеялом.
1916
…хочется спать.
Странный сон: заграничное путешествие, какие-то генералы, причем у одного на чистых погонах 6 звездочек (это может быть от старки, выпитой вчера у Вендорфа), государь, говорящий речь, и Лебедев, ясно видел его глубокие, большие, светлые, удивительные глаза и бархатную куртку. Военщина, война и физика, а может быть ни то, ни другое и ни третье – а люди. ‹…› …хочется спать.
Сейчас на мне погоны и я плыву по течению. В жизни я всегда был таким же, т. е. в конце концов – мистиком malgre moi[166], послушным внутренним, странным, инстинктивным порывам. Мир научил только скрываться, прятать ото всех самого себя и внешне приспособляться, чтобы не походить на выходца von Jeneseits[167].
Нехотя и лениво опускается за снежные холмы огненное теплое солнце, и на востоке показалась таинственная темно-фиолетовая полоса, и выплыла холодная, прелестная, всегда печальная луна. Сумеречная зимняя прозрачность. Вечные полюсы кроваво-огненного солнца, всегда волнующегося, живущего, и спокойной, созерцающей луны. Полюсы жизни, полюса мира. Жизнь и созерцание. Ясное, горящее денное и темное, таинственное ночное.
Ночь – она моя, со своей зеркальной луной, звездами, мраком и тайной, а день – я его люблю, но в нем чужой. Стою на снежном поле и не знаю, какому Богу поклониться – огненному ли горящему, пьяному западу, или бледному призрачному, синему востоку, или нет – знаю – востоку.
Одного боюсь, как бы эта поездка [в Москву] не оказалась просто этапным пунктом моей военной одиссеи ‹…› Узнаю ли я Итаку и осталась ли она для меня Итакой? Я ведь приезжаю совсем другим. Страшно.
Ничего не понимаю, голова кружится, словно только что проснулся.
То же самое. Словно проснулся. Протер глаза, вспомнил, и все пошло по старому, инстинктивно привычные движения и жесты до самых мелочей. Дома все застыло и только еще мрачнее тень печали и какого-то рока. Лида умерла. Тишь в доме, никого, кроме матери, бедной, тоскующей. Книги на привычных местах, по-прежнему ходят старые часы. И вот проснулся, о старом напоминают только погоны. Сразу тучи «безрельсности» – куда идти, надо что-нибудь начинать.
Посмотрел сегодня свой дневник за первые дни и месяцы войны. Удивительно бодрый. Сейчас совсем не то. Но это пробуждение, отсутствие всякой удивленности, как будто бы действительно the time was out of joints[168] и полтора года на самом деле прошли в один миг – вот что самое фантастическое. Или я болен? Опять хочу одного – опомниться.
2 часа ночи, сижу в своей уютной комнате и думаю о Москве и о войне. Два сна, и я ни там, ни здесь. Какой-то сомнамбулизм.
Я сейчас стараюсь наметить рельсы, по которым надо покатиться после войны. Трудно, обстановка печальная, и иногда проскальзывает даже отчаянная мысль остаться на военной службе. Хожу, нащупываю. Был у Лазарева – больной человек, в Мертвом переулке. Опять попал в «dumpfes Mauerloch»[169], но там хорошо, и стариной пахнет, и милое вспоминается. Рельсы мои – физика. Вот оно настоящее и «для себя» и «для других», и смерть не страшна.
Смирились вы, моей весны
Высокопарные мечтанья.
Я мечтаю теперь только о «modus vivendi»[170], тихом и мирном.
Хочется перемены, удара, свежего воздуха или даже катастрофы. ‹…› …оледенел и жизнь не хуже и не лучше смерти. Бога нужно.
Целый день смотрел на небо. День сияющий, морозный и ветреный. С раннего утра на небе немцы, которых встречают по-богатому и щедро угощают. За каждым тянется цепочка белых шрапнельных барашков, стреляют очередями и несколькими батареями сразу, бедный немец поворачивает восвояси. А ночью столько звезд и так они блестящи, что по телу мурашки от восторга бегают. Но это не все. Пошли сегодня в 9-м часу вечера по обыкновению к сестрам, дорога идет высоко и хорошо виден весь западный горизонт. На северо-западе заметили поразительно яркую звезду красноватого цвета, низко над горизонтом. Звезда была так ярка, что ясно отражалась на снегу, и такой странной яркости я еще никогда не видал. Сестер не нашли, остался только уполномоченный барон Пурвитц (или что-то в этом роде), славный полустаричок. Пошли с ним смотреть звезду. Ахает. Я высказываю предположение, что это Венера или Марс, но едва ли так, наверное, очередной немецкий фокус. Смотрели минут десять, звезда начала как будто гаснуть, уменьшаться, вокруг нее (книзу) разлилось белое бледное широкое сияние, и она скрылась. Нашло облако? Надо бы посмотреть в астрономический календарь. Странна только эта сверхъестественная яркость и то, что звезда прямо с немецкой стороны, там, где ежеминутно вспыхивают их ракеты. Пошли к уполномоченному и часа 2 толковали о знамениях небесных, о том, как хорошо бы инсценировать перед немцами какое-нибудь «знамение» и подействовать на остатки немецкой Abergläubigkeit[171].
На земле интересного немного…
Слежу за собой. Да, созерцание есть, но творчества нет, и похож я на ту же адскую машину, которую вечно набивают порохом, но которой никогда не суждено взорваться.
Вся жизнь в тумане, и никогда не суждено увидеть самого себя и все ясно. Знать и не верить, знать и верить, не знать и верить, не знать и не верить – вот они умозрительные человеческие комбинации, и какую из них выбирать? Может быть, знание – нелепая вера, а вера – инстинктивное истинное знание, симптом существования: «Credo ergo sum»[172], но знание – прелестная игра