Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И снова, как когда-то в юности, — понимающий взгляд и дельные советы наставника, доверительный разговор о планах на будущее, о необходимости приложения знаний и сил на достойном поприще, мечты о жертвенном служении на благо отечества…
Впрочем, не только стремление к социальному переустройству окружающего мира волновало юношу. В это время Григорий делает попытку сватовства к одной из дочерей соседа по имению, впрочем, окончившуюся ничем.
И у самого Чижова сердце в это время было во власти страсти. Едва он приехал в Сокиренцы, первой его мыслью было узнать, как Катенька Маркевич? Что с ней? Помнит ли его? Состоявшаяся, как бы случайная, встреча рассеяла все сомнения.
…Федор Васильевич был натурой крайне увлекающейся, не только в профессиональной и общественной, но и в личной жизни. В годы учебы и преподавания в Петербургском университете он пережил немало романтических историй, в подробности которых нередко посвящал свою мать Ульяну Дмитриевну. Не раз он писал ей, что наконец-то встретил свой идеал и готов жениться, и в качестве подтверждения серьезности своих намерений посылал в Кострому портрет очередной избранницы. В ответ трезвая и лишенная сантиментов Ульяна Дмитриевна стремилась как могла остудить пылкое сердце сына. Она уверяла, что если бы ей пришло в голову развесить на стенах все портреты когда-либо нравившихся ее Феденьке «петербургских чаровниц», то, право, не хватило б и места…
Но чувство к Катерине Васильевне Маркевич, пережитое Чижовым на Украине, перед поездкой за границу летом 1841 года, не шло ни в какое сравнение с предыдущими его влюбленностями.
Первые месяцы жизни вдали от предмета страсти стали для него «решительно адом». Об этом он писал из Дрездена в Петербург своему «пятничному» конфиденту Никитенко: «В Малороссии я оставил все, с чем связалась, и, может быть, связалась нераздельно, моя жизнь внутренняя, по крайней мере, главная часть ее — жизнь сердца»[161].
Спустя два года он всё так же воодушевлен сильным любовным чувством, отголоском которого являются строки из письма к Александру Иванову: «Мы все в руках судьбы, а я? Судьба повелевает мною в образе женщины»[162].
Тем не менее во время четырехлетнего путешествия по странам Западной Европы Чижов отнюдь не напоминал средневекового рыцаря-аскета, который запечатлел в своем сердце образ единственной Прекрасной Дамы и не допускал даже мысли о том, чтобы приподнять стальное забрало перед искушавшими его прелестницами.
В Германии Федор Васильевич был не прочь поухаживать за симпатичной соседкой, которая обучала его немецкому, а он ее — в порядке взаимообмена — французскому языку. В одном из писем к Языкову из Рима он признавался: «Итальянки! Боже мой, что за существа! Теперь, слава Богу, я отрезвел; но поверите ли, что как-то так одурел, что не знал, чем и кончится…»[163]
Но любовь к «незабвенной Катеньке» была особым чувством. Эта женщина стала в жизни Чижова той, о ком говорят: «Она — и все остальные».
Когда Чижов вновь появился в Сокиренцах, Катерина Васильевна Маркевич приходила в себя после очередных родов — недавно у нее появилась на свет третья дочь, Верочка. Но возвращение любимого человека всколыхнуло прежние переживания и в конце концов окончательно перевернуло всю ее жизнь. В то время она жила близ Новгород-Северска Черниговской губернии, на хуторе Деньков, и оттуда Чижов отправил в Рим Иванову восторженную исповедь любящего и любимого человека:
«Браните, Александр Андреевич, браните; но скрывать от Вас не буду. Вот уже больше недели я живу сердцем… Если нет ее подле меня, если не придет хотя раз в полчаса, занятия идут плохо, потому что с нею соединено все: и ум, и воображение. Если она тут — не поцеловать ее, не поцеловать ее чудных глаз, не любоваться ею мне кажется преступлением. Бывают минуты, я не знаю что делать: встаю на колени пред нею и молюсь ей. Что хотите, но это не женщина, или если и женщина, то только для того принявшая человеческий образ, чтоб моление и благоговение к ней сделать любовью. Она не понимает существования без меня; без меня она только влачит жизнь и страждет. Поверите ли, что даже при мне она видимо, телесно здоровеет: она полнеет; в ее глазах видно, что она живет… При мне она вся в движении, и спросите себя, что бы сделали вы, если бы имели такое существо? Не я увлек ее, не обстоятельства нас сблизили; она дана мне Богом, — mia costarella[164]; только случай, ведомый счастьем, столкнул меня с этою половиною. Она принимает мои понятия, просит меня развить их; и когда ее взгляд, ее ласки, ее поцелуи все расставляют на свои места, я… и сам смотрю светлее на предмет. Животворящими лучами любви ее согреваются мои понятия, и дело мое идет, кажется, лучше в те минуты, когда она, осенив меня своим ангельским поцелуем, оставляет одного. Едва электричество ее поцелуя пройдет, она сама это почувствует, — и снова поцелуй подвигает меня на новые труды. Еще около месяца блаженства, потому что около 15 декабря, едва откроется дорога, я еду в Москву…»[165]
Но установился санный путь, настало 15 декабря, потом пришло Рождество, за ним Святки, Новый 1846 год, ударили Крещенские морозы, а Чижов все еще оставался на хуторе Леньков, находя все новые и новые отговорки для переноса даты своего отъезда.
Январь 1846 года подходил к концу. Федор Васильевич по-прежнему пребывал «у Галаганов». «Чижова жду к себе с часу на час вот уже целый месяц, — жаловался Языков Александру Иванову, — он обещался быть в Москву к 20 декабря прошлого года…»[166]
В конце концов моления друзей были услышаны. Чижов нашел в себе силы вырваться из сладостного малороссийского плена. Но прежде чем попасть в Москву, сделал крюк, заехав по служебным делам в Петербург.
Северная столица, в которой прошла большая часть сознательной жизни Чижова, на этот раз поразила бездушием своей чиновничьей жизни и чуждым его новым представлениям об истинно русской национальной архитектуре западноевропейским обликом. «Кто из нас так сильно изменился — я или Петербург?» — риторически спрашивал сам себя Чижов[167].